Рассказы
Шрифт:
Иногда на нас оглядывались на улице. Еще бы, высокий, чуть сутуловатый мужик явно за сорок, с сединой в волосах и, рядом, девчонка, которой далеко не все давали даже ее 19 лет. Впрочем, мне достаточно было посмотреть на любопытного и слегка улыбнуться. Улыбка выходила на редкость обаятельной, поскольку человек сразу отводил взгляд и исчезал. Сказывались годы тренировок.
Нам было хорошо вместе. Вечерами Кристинка забиралась с ногами в кресло, сворачивалась клубком и смотрела на меня. А я читал, писал, потом втискивался в кресло рядом с ней, и мы вместе смотрели дурацкие комедии и мелодрамы.
Только
– Ууууу... Как же я все ненавижуууу.... Ненавииижууу серость эту! Жизнь свою ненавижуууу!!!
Я сидел совершенно ошалевший. Не понимал в чем дело. А Крис продолжала реветь.
– Не хочу, понимаешь, не хочу я так жить! А ничего, ничего, кроме серости и смерти мне не светит! Госссподи!
Ночью она прижалась ко мне, обхватила руками и зашептала: "Я тебя, тебя одного люблю. Ты хороший. Я с тобой одним себя живой чувствую. Но мы же не всегда вместе. А все остальное, оно серое. Серое и безнадежное. И запрограммировано все. Я доучусь. Потом менеджером каким-нибудь или переводчиком буду. Потом пенсия, внук, старость и помру. Помру я. И за тебя я боюсь. Не хочу без тебя, а ты старше..."
И снова всхлипы. Тихие и такие тоскливые, что это было невыносимо. Так, шмыгая носом и поскуливая, она и заснула.
По ночам в ней что-то часто стало надламываться. Она плакала во сне. Я мог только обнимать ее и гладить, пока она не успокаивалась, забиваясь головой мне под мышку.
Через неделю я встретил старуху и понял, что привычная наша жизнь скоро закончится.
Она шла по тихой, залитой солнцем пыльной улочке, какие бывают только в московском Замоскворечье, в нелепо сером пальто, вязаной шапке, расползающейся по голове, словно кисель и бормотала себе под нос. Огромная сумка болталась у нее на плече, набитая непонятной рухлядью. Я шел метрах в двадцати позади, ленивый, расслабленный, и вдруг ее шепот раздался у меня в голове. Ох, как давно не слышал я этих слов. Настолько давно, что почти поверил в то, что уже и не услышу никогда. Выходит, ошибся. А старуха обернулась, глянула на меня своими бельмами, рассмеялась мелким, дробным смехом и сгинула в какой-то подворотне.
Спустя три дня Кристина пришла домой, поцеловала меня в щеку и скормила музыкальному центру очередной диск. Комнату заполнил жесткий, неожиданно ломающийся, словно сухая ветка, ритм. Незаметно к нему присоединился женский голос. Томный, ленивый, он выпевал непонятные никому, кроме меня, да еще нескольких десятков людей в мире, слова. Кристина, танцуя, упорхнула на кухню, я слышал, как там она, звеня тарелками, подпевает мелодии. Тяжело вздохнув, я пошел на балкон курить.
Я лежал, рядом со сладко посапывавшей Кристиной, и сна не было ни в одном глазу. Тихонько встал и пошел на кухню. Заварил чаю, сел у окна и стал пускать в форточку дым. Докурил, сосредоточился. Сотворил Купол тишины вокруг кухни, чтоб Крис не будить. Подышал на стекло и вызвал Старое зеркало. Стекло пошло морозными разводами, что-то тихонько дзинькнуло. Узор исчез, и я увидел Москву. Редкие огни полуночников. Залитые шалым ночным светом центральные улицы.
Чуть повел рукой. Проявились векторы сил, линии интересов. Так, это привычно. Знакомый, не меняющийся веками, узор интриг
Неожиданно картина покрылась белым. Захрустела моментально замерзшая вода в чашке. Изо рта у меня пошел пар, волоски на руках встали от холода дыбом. Изображение в Зеркале пропало. Потом белый цвет льда сменился непроглядной тьмой. Отсутствием цвета, глубоким и мрачным. И, из этого НИЧЕГО, появилось лицо. Оно было бесполым и отталкивающе прекрасным. Даже я, видя его не в первый раз, не мог сдержать дрожи. И отвести взгляд я тоже не мог, слишком притягательным оно было. Уродство настолько абсолютное, что оно переходило в красоту, или неземная красота, чуждая до такой степени, что воспринималась как уродство...
На меня смотрел Безымянный. Тот, кого я, уже не раз, отправлял в эту тоскливую абсолютную темноту. Безымянный смотрел, не мигая. А потом улыбнулся, печально и ободряюще. Сложил губы трубочкой и дунул. Лед, сковывавший Зеркало лопнул, и осколки посыпались на пол кухни.
Я сидел на кухне до рассвета, пил горький, крепкий настолько, что сводило скулы, чай, курил. И смотрел, как превращаются в воду осколки Зеркала.
Следующие три месяца я ходил и присматривался ко всему, что меня окружало. Ловил обрывки ломкого ритма, томного женского голоса, доносящегося из наушников ребят и девчонок, краем глаза замечал нездешние жесты, которыми обменивались при встрече менеджеры, встречавшиеся за бизнес-ланчем в кафе.
Вечерами узоры светящихся окон в домах, мимо которых я проезжал, складывались в буквы алфавита, забытого много тысяч лет назад. А алкоголик с первого этажа вдруг бросил пить. Мы столкнулись с ним около дверей подъезда, кивнули друг другу, он всегда был вежлив, даже когда лежал на ступеньках и мычал. Он шагнул в вечерню темноту из уютного круга света маломощной лампочки, висевшей над подъездом, я уже достал ключ-магнитку, и зачем-то обернулся. Алкаш, точнее, бывший алкаш, сбегая по ступеням, тоже оглянулся, и я увидел вертикальные зрачки его угольно-черных глаз. Короткая улыбка и он пропал.
А Кристина расцветала. Стала часто приходить поздно, пару раз звонила и говорила, что останется ночевать у друзей. Я не стал проверять, так ли это, хотя, послать элементаля следить, проще простого. Я ей верил. Ночью она улыбалась во сне. Несколько раз я просыпался от ее тихого счастливого смеха, но с каждым разом смех был все более чужим. Нездешним.
Я знал, что, на самом деле, происходит, но не хотел даже спрашивать. Крис сама все мне рассказала. Вернулась поздно, сияющая, мурлыкающая, счастливая.
– Слууушай, это такой класс. Ты прости, что я поздно. Понимаешь, у нас тут что-то типа клуба получилось. Я, я сама не все понимаю, не знаю, но такое впечатление, что ко мне приходят слова, образы... знания. Нас таких несколько. Пара ребят из моей группы, несколько из параллельной. И у всех, у всех такое ощущение, что мы оживаем.
Она погрустнела, плюхнулась на табуретку, зажала ладошки между коленей.
– Я оживаю. Я оживаю там, понимаешь? Кажется, что если я все это и дальше выговаривать с ребятами буду, обмениваться всем, что мне видится, то я совсем оживу. И что жизнь у меня другая будет. А потом так страшно становится. Что бред это все. Все вдруг кончится, и новая серость запрограммированная начнется. Я дура, да?