Расследование мотива
Шрифт:
— Ну, это уж работа следователя — сидеть и делать умозаключения. Моя работа — искать. Сыщик я.
— Давай-давай, не хитри.
— По-моему, он шпион. Только вот не знаю, какой разведки.
— Ну а серьёзно?
— Не застал дома. Причём этот человек живёт на первом этаже.
— Есть и второй вариант.
— Какой же? — удивился Петельников. — За это время можно было только дойти до двери первого этажа, позвонить и уйти.
— Боже, — воздел руки к потолку Рябинин, — вразуми отрока из уголовного розыска, который забыл про почту!
— Думаешь, опустил записку
— Конечно.
— Выходит, он не хочет встречаться с этим человеком?
— Не обязательно, Вадим. День-то рабочий. Возможно, тот человек на работе. Тот человек, тот человек… — И Рябинин начал высматривать того человека в списках, среди семидесяти восьми строчек с фамилиями, именами и годами рождений.
Петельников внимательно разглядывал носок своего ботинка. Рябинин знал, почему он разглядывает: как и большинство энергичных, целеустремлённых людей, Вадим был слегка самолюбив.
— Бегаешь по городу высунув язык, — сдержанно начал он. — Так и отупеть недолго.
— Пустяки, — оценил его самоуничижение Рябинин. — Неважно, зачем он заходил, — важно, что в этом доме живёт человек, которого он скрывает от нас.
— С Ватунским продолжать оперативную работу? — помолчав, спросил инспектор.
— Не стоит, Вадим. Неудобно.
— Как это «неудобно»? Если возбуждено уголовное дело…
— Не забывай, что он сам признался, когда мы, как практиканты, уже хотели уезжать.
— Вскрытие бы этот кровоподтёк обнаружило, да и соседи бы кое-что рассказали.
— Возможно. Но человек поступил честно и имеет право на ответное благородство.
— Зато теперь он, Сергей Георгиевич, неблагородно скрывает мотивы преступления.
— Это верно, — вздохнул Рябинин. — Но мы не знаем, почему он это делает. А вот в доме, Вадим, поработай. Может, ещё оперативников подключить?
— Один управлюсь, — буркнул инспектор, встал и запахнул куртку.
11
Легче всего допрашивать сплетников, хотя это и неинтересно, как получать незаработанные деньги. Труднее всего допрашивать человека, судьба которого зависит от его же показаний.
Уже час перед Рябининым сидел Шестаков, друг Ватунского, элегантный мужчина с бледным вытянутым лицом. Он бегал взглядом по стенам кабинета и на ясные вопросы отвечал кругленькими абстракциями, словно таскал изо рта обсосанные леденцы. Шестаков не был сплетником, и его судьба от этого допроса не зависела.
— Вы не хотите давать показания? — спросил Рябинин, когда Шестаков минут пять мямлил о принципиальной невозможности понимания человека человеком.
Он слегка порозовел:
— Почему же? Я не молчу.
— Вы не ответили ни на один вопрос. Я понимаю, почему вы умалчиваете. Но закон и совесть вас обязывают. А если не хотите, то нечего и время тянуть…
— Можно отказаться от допроса? — сразу оживился Шестаков.
— Нет, нельзя.
— А если откажусь, что будет?
— Я составлю протокол, и вас привлекут к ответственности за отказ от дачи показаний.
— Но я не отказываюсь, — уточнил он.
Глупее вести допрос было некуда. Пугать свидетеля судом так же бессмысленно, как подпиливать ножки у своего стула. Ведь стоит свидетелю сказать: «Ну и судите» — и следователю ничего не остаётся, как или действительно его привлекать, или начинать допрос сначала. Но привлекать свидетеля — значит отказаться от источника информации и вывести его из дела на радость обвиняемому.
Допрос не получался — бормотание и необязательные фразы, как в очереди к пивному ларьку. И Рябинин знал — почему.
О допросах написаны десятки брошюр, книг, диссертаций, где всё разложено по ящичкам, как конфеты в магазине. Можно о допросе узнать всё — от норм уголовно-процессуального кодекса до психологии свидетеля, от манеры следователя держаться до способа фиксирования показаний. Но никто не писал о главном — о том, что следователю нельзя допрашивать в спокойном состоянии, когда на душе его тихо, как в осеннем поле. Допрос — это вспышка энергии, горячую плазму которой должен почувствовать свидетель. Состояние следователя сродни творческому накалу, когда сначала ничего не идёт, до тошноты от самого себя и листа белой бумаги, но вот что-то мелькнуло, где-то внутри щемяще запело в предчувствии радости — и свидетель стал другим, в его бормотании блеснул смысл, вопросы стали ложиться метко, по-снайперски, и вот уже совсем отхлынул мир, и ничего не осталось, кроме свидетеля, словно залитого раскалённым светом «юпитера», кроме его слов, каждого его тайного вздоха, которого не слышно, а едва видно, и вдруг — вдруг, как незримая связь между приёмником и передатчиком, вспыхивает между ними интуиция, когда следователю достаточно дрогнувшей щеки, скользнувшего взгляда или перепада интонации.
Но такое состояние возникало не всегда, как не всегда посещает вдохновение. Его приходилось вызывать, потому что сложные допросы бывали частенько. Вызвать вдохновение так же трудно, как вытащить джинна из старой лампы, когда забыто волшебное слово. Вдохновение никогда не приходит в день дважды, да оно приходит и не каждый день. Поэтому маленькие допросики типа «видел — не видел» шли спокойно.
Рябинин знал, почему не получался допрос. Джинн не лез из бутылки, чего-то нужного не хватало в настроении, как соли в еде. Он на секунду прикрыл глаза и увидел труп Ватунской.
— Вы его единственный друг?
— Пожалуй, да. Есть, конечно, товарищи по работе…
— Значит, вы его единственный друг?
— Я же сказал.
Рябинин вцепился взглядом в лицо свидетеля. Шестаков почувствовал перемену в настроении следователя и посмотрел слегка насторожённо.
— Значит, вы о нём знаете всё?
— Ну, что значит «всё»? Разумеется, больше других.
— Вы с ним ссорились?
— Что вы! — удивился Шестаков. — Мы с ним могли только поспорить.
Длинное бледное лицо, словно выструганное из свежей древесины, удивительно вежливо, может, чуть-чуть напряжено под напором следователя, но лёгкая натянутость сейчас была нужна, чтобы свидетель обдумывал каждое слово, — строить этот допрос на обмолвках бесполезно. Спокойное, аморфное лицо хуже отражает движение мысли.