Расследование. Рукопись, найденная в ванне. Насморк
Шрифт:
— Что? Что ты сказал?
— Ты что, все еще не понимаешь? Я провокатор, поскольку исполняю обязанности священника. Здесь только священник, как провокатор, может сказать тебе то, что я говорил! Мне было приказано, ибо они убеждены, что ты согласишься.
— Опомнись! Неужели ты и в самом деле думаешь, что я могу согласиться?
— У тебя все равно нет другого выхода. Так считают они, и так оно и есть на самом деле. У тебя уже нет сил. Сегодня ты донес на невинного человека, который тебе сочувствовал, ибо таким был — по крайней
— Но ведь ты должен доложить обо мне и выдать меня, как и любого, кто согласится с тобой!
— Конечно, я тебя выдам! Но они сочтут это видимостью заговора, твоим согласием на ложь и шутовскую маску, которую я по приказу свыше надел тебе на лицо — однако ты, делая все именно так, как мы договариваемся, но не в силу договора, а по собственному почину, от себя, все видя и понимая все до конца, заполнишь пустоту, и таким образом заговор, спланированный Зданием как провокация, станет Делом. Согласен?
Я молчал.
— Отказываешься? — спросил он. Голос у него задрожал, по щеке стекла слеза. Он гневно смахнул ее. — Не обращай на нее внимания, — сказал он. — Это так, по привычке.
Я сидел с по-прежнему трясущейся ногой, не видя его, даже не слыша, словно бы вновь впервые оказался в сети белых коридоров, словно у меня украли все, что только можно было украсть. И, имея еще перед глазами мертвый блеск лабиринта, ощущая в ушах его мерный пульс, я сказал:
— Согласен.
Молния пробежала по его лицу. Полуотвернувшись, он вытер платком лоб и щеки.
— Теперь ты будешь бояться, что я действительно предам тебя, — сказал он наконец, — но с этим ничего не поделаешь. Слушай: всякие клятвы, присяги и обещания не имеют здесь никакой ценности, поэтому я тебе скажу лишь — ничего этого нам не нужно. Никаких условных знаков. Они нас все равно не могут спасти. Нашим оружием будет явность заговора, явность, в которую никто не поверит. Я теперь донесу на тебя своему начальнику. Веди себя естественно, поступай так же, как действовал до сих пор.
— Должен я идти в Отдел Поступления Информации?
— А тебе охота туда идти?
— Пожалуй, нет.
— Так не ходи. Лучше отдохни. Тебе надо набраться сил. Завтра после обеда между двумя кариатидами, поддерживающими свод на восьмом этаже, рядом с лифтом тебя будет ожидать Второй…
— Второй?
— Это значит — я. Двое. Так мы будем себя называть.
— Я буду Первым?
— Да. Теперь я ухожу. Будет подозрительно, если мы слишком долго будем находиться вместе.
— Подожди! Что мне следует говорить, если меня станут допрашивать перед завтрашней встречей?
— Что сочтешь
— Могу я тебя выдать?
— Конечно. Ведь о заговоре будут знать, хотя лишь как о мнимом. Лишь бы ты сам…
Он оборвал фразу.
— А ты?
— Я тоже. С меня довольно. Мы разорвем этот порочный круг. Подумай: мы спасемся вместе, спасем свои души, даже если погибнем. Прощай.
Я ничего не сказал. Он торопливо вышел, и воздух, поколебленный его уходом, какое-то время еще овевал мое лицо.
"Он сейчас идет предавать меня — мнимо. Однако могу ли я быть уверен, что только мнимо?" — подумалось мне, однако мысль эта оставила меня совершенно равнодушным. Я встал. Мне хотелось сказать что-нибудь, но я не мог, потому что никого рядом не было. Я закашлял умышленно громко, чтобы услышать себя. Комната была без эха. Я заглянул в другую, приоткрыв дверь. Она была пуста, только на столе медленно, словно в ритме маятниковых часов, крутились бобины магнитофона. Я снял их, порвал ленту на мелкие куски, набил ими карманы и пошел в свою ванную.
13
Разбудил меня вой водопроводных труб.
Открыв глаза, я впервые заметил, что потолок ванной представляет собой барельеф из алебастра, белый, чистый, изображающий сцену из жизни в Раю.
Адам и Ева поглядывали друг на друга из-за дерева, змий таился в ветвях, его голова выглядывала из-за круглой ягодицы Евы, ангел на облачке писал какой-то длинный донос — все было почти в точности так, как рассказывал мне Баранн…
Баранн!
Сразу протрезвев, я сел на полу. Перед тем, как заснуть, я стащил с себя всю одежду, но полотенце, которое я подстелил, не защитило меня от холода, исходящего от кафеля пола.
Тело мое застыло, затвердело, словно меня уже охватило посмертное окоченение. Только в ванной под струями горячей воды я немного ожил. Вылезя из нее, я подошел к зеркалу. Меня не удивило бы, если бы я увидел в нем старческое лицо, ибо предыдущий день казался мне какой-то бездной времени, которая поглотила все мои силы, словно я прожил уже целую жизнь, и мне осталась лишь глупая, привязавшаяся во время мытья под душем песенка, которую я услышал от профессора: "Динь-дом-бом! Дом! Основа Дома — Антидом! Антидома — Дом! Бом!"
Не вполне сознавая, я продолжал напевать ее и теперь, в чем меня убедило движение моих губ в зеркале. Нет, я совершенно не постарел, и состояние мое было, вероятно, похмельем, ибо только пьяным я мог согласиться на предложение аббата Орфини.
Заговор — Господи Боже мой! Он и я — два заговорщика, или просто Двое!
Я на всякий случай стал напевать вполголоса, хотя в ванной комнате никого, кроме меня, не было, а снаружи не доносилось ни звука. Питаться я уже привык редко и в самое странное время — впрочем, после вчерашней пирушки у меня не было ни малейшего аппетита, — поэтому удовлетворился тем, что прополоскал рот теплой водой, и вышел из ванной.