Расследование. Рукопись, найденная в ванне. Насморк
Шрифт:
Пустые бутылки со стола исчезли, на их местах появились новые, полные.
Я прислушивался к разговору ученых как прилежный, но все менее улавливающий что-либо слушатель. К тому же я и в самом деле был уже пьян. Кто-то, кажется, крематор, провозгласил стоя похвалу агонии как испытанию силы. Профессор Глюк дискутировал с Баранном об опровергательстве и психофагии — а может, это звучало как-то иначе? — затем речь зашла о каких-то новых открытиях, о "мистификационной машине". Я пытался привести себя в чувство, садился преувеличенно прямо, но моя голова все время подавалась вперед, я впадал в короткое
— Уже готов? — сказал вдруг кто-то.
Я хотел было посмотреть на него, но, поворачивая голову, почувствовал, как же ужасно на самом деле пьян. Я уже не думал ни о чем, теперь только мною что-то думало. В облаке мелькающих искр я придерживался руками за стол, а потом как собака положил горевшее лицо на его край.
Прямо перед глазами у меня оказалась ножка рюмки, стеклянная косточка, тонюсенькая, как стебелек. Растроганный до слез, я тихонько шептал ей, что я был и остаюсь настороже. Надо мной продолжали петь и рассуждать — поистине неодолимы мозги ученых!
Потом все исчезло. Должно быть, я заснул, не знаю только, надолго ли.
Когда я проснулся, голова моя по-прежнему лежала на столе. Я отлежал щеку, она горела. Под носом у меня на скатерти были рассыпаны крошки. Я услышал голоса:
— Космос… весь космос фальсифицирован… моя вина… признаюсь…
— Перестань, старик…
— Приказано мне было, приказано…
— Перестань, неприятно. Выпей воды.
— Может, не спит? — раздался другой голос.
— Э, спит…
Они притихли, поскольку я пошевелился и открыл глаза. Сидели все в тех же позах, что и раньше.
Из угла доносились завывания вибрировавшего крана. У меня в глазах плавали огоньки, рюмки и лица.
— Молчание! Господа!
— Теперь лучшее время пития!
Я словно бы тонул в доносящихся издалека криках.
"Какая разница, — подумал я. — Такое же низкопробное пьянство, только по-латыни…"
— Ну, смелей, господа! — приказывал Баранн. — Заниматься этим приятно и положено по положению… Исследователь должен быть изящным, проницательным и умелым. Да здравствуют все девушки, господа! Что принадлежит Зданию, то наше! Прозит!
Все передо мной кружилось, красное, потное, худое, толстое, снова становясь похожим на то, что было в самом начале этого застолья.
"Девчонка!" — пьяно орали они и ржали. "Эх, белянка! Титьки — класс!" И еще: "Так легко всегда с тобой, Венера Неспящая". Почему все время то же самое? Я пытался спросить, но никто меня не слушал. Они вскакивали на ноги, выкрикивали тосты, снова садились, пели, вдруг кто-то предложил хоровод и пляски.
— Уже было, — сказал я.
Они, не обращая на мои слова внимания, потащили меня за собой.
— Тру-ту-ту ту-ту ту-ту! — гудел толстый профессор.
Мы змейкой, один за другим, с топотом пошли кругом через комнату, затем через боковую дверь в большой зал.
Холод, которым тянуло из каких-то щелей, меня немного отрезвил. Куда это, собственно, мы попали?
Похоже на какой-то анатомический музей с залом для лекций в форме расширяющейся вверх воронки, на дне — подиум, кафедра,
— А! Профессор Симплтон! Приветствуем дорогого коллегу! — рявкнул Глюк так, что отозвалось эхо.
Остальные присоединились к приветствию, перестали топать, плясать, обменялись с подошедшим поклонами, сердечными рукопожатиями.
Седой старичок, в сюртуке, с бабочкой, понимающе улыбался.
— Профессор Шнельсапи! Не откажите посвятить в тайну низы, что это такое, — вдруг нарушил идиллию Баранн, причем не особо вежливо. Ноги его продолжали отбивать на месте дробь, словно их так и тянуло в пляс.
— Это мозг… Препарированный человеческий орган, расчлененный… в увеличении, — отозвался старичок в черном.
И в самом деле, на столах аккуратно были расставлены на подставках увеличенные части мозга, белые, напоминающие перекрученные кишки или абстракционистские скульптуры. Профессор перышком смахнул с одной из них пыль.
— Мозг? — радостно воскликнул Баранн. — Ну же, господа! В честь гордости нашей! Гей, за мозг!
Он поднял бутылку.
— Прошу, однако, вас выпить этот тост вакхически, буколически, анаколически!
Он налил всем во что попало и принялся молитвенно зачитывать этикетки экспонатов.
— О, "темная извилина"! — восторженно произнес он.
Остальные хором подхватили его слова, смеясь до слез.
— О, "серый бугор"! О, «прослойка»! О, "пирамидальное тельце" — именно это нам и нужно!
— Тельце! — восторженно заревели все.
Старичок в сюртуке спокойно продолжал смахивать с экспонатов пыль, будто ничего и никого не замечал.
— О, "турецкое седло"! О, "зрительный центр"! — заклинал Баранн. — О, "проводящие пути"! О, "Варолиев мост"!
— Эй, там, на мосту!.. — начал дрожащим голосом крематор.
— "Оболочка мягкая"! "Оболочка твердая"! "Оболочка паутинная"! — причитал Баранн. — И извилина! Господа, умоляю вас, не забывайте извилины.
— Осторожно, формалин, — флегматично сказал профессор Шнельсапи или, может, Симплтон?
— О, формалин! — подхватили все.
Они как попало похватали друг друга за руки, образовали поезд, схватили старого анатома, именуя его начальником станции, а его замшевую тряпочку флажком, а я, присев на ближайшую скамеечку, смотрел на все не слушавшимися меня глазами. В зале гудело эхо топота и пьяных выкриков. Он был едва освещен, углубления на покрывавшем его куполе, темные, похожие на огромные выпученные глаза, казалось, неподвижно взирали на происходящее. В трех шагах от меня на металлическом стояке, невзрачный и полусогнутый, стоял беззубый, почтенного возраста скелет серьезного вида, с бессильно опущенными руками. У левой отсутствовал мизинец. Отсутствие этого мизинца встревожило меня. Я приблизился. Что-то блеснуло у него на груди. У ребра, цепляясь за него дужкой, болтались толстые очки…