Расстрелять в ноябре
Шрифт:
Ночь. Перекресток полевой дороги. Передо мной толпа женщин, парень на костылях. Напротив, с автоматами на изготовку, отряд Непримиримого. И он сам, усмехающийся. А где мафиози? И почему столько народа? Обманули? Все-таки сдают на растерзание селу, в котором погибли боевики?
Сбоку кто-то надвигается. Мафиози? Я готов радоваться и ему, кем бы ни оказался. Он в свитере, в руках замечаю зажатую гранату. Почему-то обнимает меня. Слышу шепот:
— Как имя-отчество Алмазова?
Называю, даже несмотря на неожиданность, сразу. Пугаюсь уже потом: а вдруг перепутал? И при
— Ты — Иванов?
— Да.
— С возвращением. Поздравляю.
Снова обнимает.
— А вы… кто?
— Расходчиков. Из физзашиты.
Наши? Обмякаю в сильных объятиях. Так не умирают и не рождаются. Меня вытащили? Я буду жить?
Из рассказа полковника налоговой полиции Е.Расходчикова:
В том человеке, которого вывели из машины, тебя узнать было невозможно. Худой, заросший, в обмотках. Фотографии твои имелись у каждого оперативника, но то, что увидели…
— Ну что, полковник. Я тебя взял, я тебя и возвращаю, — подходит с вскинутым к плечу автоматом Непримиримый. — Авось когда-нибудь свидимся. Даст Аллах — не на войне.
— Помоги Махмуду и Борису. В подвале очень сыро.
— Попробую, — обещает, но без гарантии, боевик. Знать, сам не всегда волен делать то, что хочется. Ох, ребята, нет полной свободы в этом мире. И не будет. И пули ваши под красивые лозунги независимости и имя Аллаха не всегда были праведны. А уж деньги, полученные за страдания другого человека, не добавят вам ни счастья, ни благородства…
Непримиримый неожиданно протягивает руку. Ту, которая держала «красавчика» при моем пленении. Которая сжималась в кулак, чтобы больнее ударить. Которая, в принципе, и затолкала меня почти на четыре месяца в подземелье.
Демонстративно не заметить ее или все-таки пожать? Вокруг суматоха «стрелки», хлопают дверцы машин, отдаются команды. Через миг мы разъедемся в разные стороны, удерживая друг друга под прицелом. Интересно: а повернись фортуна и окажись я властителем судеб своих тюремщиков, что бы сделал?
Не знаю. Твердо убежден лишь в том, что никогда не посадил бы человека в яму. И не поднял бы оружия, чтобы расстрелять. Может, даже простил бы.
Прощу ли?
Рука Непримиримого все еще протянута. И это лучше, чем упертый в затылок ствол автомата.
Протягиваю свою в ответ. Как бы то ни было и что ни пришлось пережить, — за сдержавшего свое слово не пускать в расход без нужды Старшего. За Литератора, бросившего однажды в яму пакетик «Инвайта». За Хозяина, ни разу не поднявшего на нас руку и не повысившего голос. За Че Гевару. Чику, научившегося на войне не только держать в руках оружие, но и гитару. Крепыша, Боксера и даже Младшего Брата. Пусть они видели во мне лишь пленника и будущие деньги, — я в ответ сумел разглядеть в них и хорошее.
Поэтому вместо проклятий и презрения — прощение. Это тяжелее и пока через силу. Может, завтра пожалею об этом. Но Хозяин однажды радовался, что он чеченец, а не русский и не еврей. Но испокон веков русские, как никто другой, умели прощать. Что намного благороднее других человеческих
Ради будущего.
Хотя нет, я не прав. Моя протянутая рука — это в первую очередь страх за Бориса с Махмудом и неловкость перед ними. За то, что я на свободе, а они… Вскину гордо подбородок я — что падет на их головы? Мы слишком долго были связаны вместе и очень сильно зависим друг от друга…
Протягиваю еще и потому, что сам окончательно не верю в освобождение. Мне никто ничего толком не объяснил, и эта встреча посреди дороги может оказаться лишь «стрелкой», демонстрацией, что я жив. А после нее — опять все в разные стороны на долгие недели новых переговоров. А я уже научен: охрану раздражать — себе дороже.
Поэтому фраза «ради будущего» — это ради моего личного будущего и будущего оставшихся в неволе соподземельников. Я еще даже не снимаю топорщащийся из-под костюма корсет: выброшу, а как потом стану греться, где возьму новый? Не трогаю и обмоток, путающихся меж ног. И, наверное, все?таки прав Махмуд насчет моего хватательного рефлекса: если на происходящее смотрю с неверием, то на серый шерстяной свитер Расходчикова — с вожделением. Если нас все же станут развозить в разные стороны, надо будет успеть попросить у него одежду. А он в Москве возьмет мою…
Слышу гортанную команду — мгновенно реагирую только на нее. Боевики, пятясь, не спуская глаз и автоматов с толпы, отходят к машинам, хлопают дверцами и исчезают в пыли и темноте. На какое-то мгновение остаюсь совершенно один — можно тоже бежать в темноту и скрыться. Плохо, туфли разносились, спадают с ног. Придется бежать босиком…
— Все, теперь домой, — останавливает попытку вынырнувший сбоку Расходчиков.
А гарантия есть ехать домой? Он все предусмотрел? Рядом с ним всего двое русских, их лица знакомы — значит, из налоговой полиции. Но три человека — это так мало, это практически ничто во враждебной Чечне.
— Домой, домой, — загалдели чеченцы. Впервые усаживают в машину без повязки на глазах. Впервые не упирается под ребра ствол «красавчика». Но все равно пока ни во что не стану верить! Сто тринадцать дней ничего не происходило, а тут — нате вам? С чего бы это?
И в то же время как сладостно-томительно не верить в хорошее, когда в подсознании стучит: «Верь, верь, верь».
Мы сдавлены в «Жигулях», веревки корсета больно врезались в грудь. Потихоньку сначала ослабляю узлы, а затем развязываю их полностью. Стараюсь побыстрее и побольше надышаться — то ли свежим воздухом, то ли свободой.
Быстро въезжаем в село с редкими огоньками. Машина натужно вытягивает себя на пригорок, где нас ожидает еще большая толпа. Жители замахали руками, возбужденно заговорили. Радуются? Еще остались чеченцы, которые радуются моему освобождению? Как мне теперь к ним относиться?
А первое, что делают мои трое русских спасителей, — обнимаются сами. Значит, интуиция не подвела меня и встреча на ночном перекрестке висела на волоске?
— В дом, — приглашает сухощавый старик. — Все в мой дом. Сегодня у нас праздник.