Растеряевские типы и сцены
Шрифт:
При появлении его в горнице спор из-за собаки орловского портного затих. Иван Абрамыч, пыхтя и отдуваясь, прошел прямо к столу, тяжело опустился на стул, снял картуз и вытер совершенно лысый лоб и темя платком. Пока шло пыхтенье и оханье мецената боев, публика старалась сохранять тишину.
— Квасу! — хрипло проговорил Иван Абрамыч.
Явился квас.
— Да посвежее, черти! Что ты мне помои-то тычешь? Где Петр? Позови Петра…
— Здесь-с!
— Дай, братец, квасу… Чорт знает что такое! Со льдом, льду
Петр исчез.
— Льду! — гаркнул ему вслед меценат.
— Да где же Коська?
— Он здеся-с! Константин! Салищев! Зовут! — высовывая голову в окно, крикнуло несколько человек.
Явился Салищев. Физиономия его была болезненно утомлена. Он неуклюже и робко поклонился своему патрону и стал у притолоки, повертывая в руках свою шапку.
— А-а! — отрывая губы от ковша с ледяным квасом, простонал Иван Абрамыч и снова впился в прохладительный напиток.
Наконец меценат оставил квас, крякнул, перевел дух и, после некоторого упорного молчания, проговорил:
— Кто твой супостат-то?
— Галкин-с, — ученическим тоном отвечал Салищев.
— А-а! Ну, что же ты, как думаешь?
— Да что же! дело божье!
— Справедливо!.. На враги же победу и одоление… Так!..
— Как бы его Галкин ноне не тово? — проговорил кто-то.
Салищев и меценат встрепенулись одинаково.
— Это еще почему?.. — сердито спросил последний.
— Да больно робок! ишь "прижукнулся"…
— Прижукнулся? Как тебя звать-то?
— Семеном-с.
— Дурак, брат, ты, Семен!.. Ничего ты не понимаешь! Все вы ни аза в Салищеве не понимаете, у него особый дух! Дубье стоеросовое! Прижукнулся!.. А вот мы тебе покажем, как он прижукнулся-то!.. Петр! Где Петр?
— Здесь-с! Я здесь-с, Иван Абрамыч…
— Налей его! — полушопотом прохрипел меценат, кивнув на Салищева…
Сии загадочные слова изображали собою только то, что целовальник обязан был "налить" Салищева водкой насколько возможно полнее.
При этих словах мецената Салищев кашлянул, отделился от притолоки и подошел к стойке.
— Дюже поздно, Иван Петрович! Надо бы поторапливаться, — говорили в толпе.
— Неужто? — почти с ужасом воскликнул меценат.
— Ей-богу-с! Шестой час на исходе…
— Так в таком разе, того… Ты, Петр, дай ему чего позабористее…
— Перцовки! — присоветовали в толпе.
— Во-во-во! Перцовки ему ввали!.. Чтобы поскорее разобрало… Так, так, так!.. Перцовки! Проворнее!
Во все это время Салищев был безропотен и покорен, как агнец, отдаваемый неизвестно по какому случаю на заклание. Не стану изображать, каким образом совершался процесс наливания Салищева. Больная грудь его, схваченная жгучей перцовкой, заколыхалась от удушья и кашля, которые, впрочем, скоро прошли. Несколько стаканов перцовки, выпитые один за другим, не произвели еще необходимого
— Под-дбавь! Я знаю… Подбавляй… Я вам покажу, как прижукнулся! Вот вы у меня и поглядите, что такое ваш Галкин…
— Галкин? — вдруг, одушевляясь, вскрикнул Салищев: — Галкин для меня — тьфу!
— Разбирает! — послышалось в толпе вместе с хихиканьем…
— Где это кутейники-то? — продолжал Салищев.
— Вот, вот они…
— Ну мы этим галчатам расщиплем перья!
Перцовка между тем делала свое дело. Руки Салищева, еще так недавно смиренно державшие картуз, начали засучиваться до локтя; показывались железные мускулы сухих и костлявых рук; кулаки для пробы опускались с полуразмаха на стойку, с которой, вследствие этого, кубарем слетали рюмки и опорожненные косушки, и голос Салищева, звонкий и резкий, покрывал голоса всех.
— Что же это, господа, докуда вы вожжаться будете? — сурово проговорил депутат галкинской партии, появляясь в дверях…
— Мы-то? Мы-то? — бессмысленно забормотал очумевший и озлившийся Салищев, обнажая руки.
— Мы-то докуда? А мы вот докуда… Мы…
И, стиснув зубы, он как бешеный ринулся вон из кабака.
Все заговорило, поднялось и хлынуло на луг; народ валил отовсюду.
Скоро из окна кабака видно было, как на лугу шла правильная потасовка. Отовсюду слышались крики, иногда стоны; жены старались оторвать мужей от этого зрелища и причитали, как над усопшими; начали попадаться бледные, окровавленные лица, раздавались вопли.
2. НУЖДА ПЕСЕНКИ ПОЕТ
Было блестящее летнее утро.
По случаю праздника в церквах шел громкий звон, среди которого особенно ярко выдавались веские и тягучие удары соборного колокола; на улице, куда выходили окна моего нумера, по обоим тротуарам валил народ, мещане в новых синих чуйках, в новых картузах с сверкавшими козырьками и в блиставших на солнце сапогах с бураками; чиновники с женами в "фильдекосовых" перчатках, и проч. Общее оживление праздничного дня пополнялось суматохой, происходившей посреди улицы: здесь опрометью мчались порожняки с подгулявшими мужиками и расфранченными бабами; шло хлестанье лошадей, слышалась брань, скрип колес, изнемогавших под тяжестию громадного воза сена, слышалось мычанье теленка с прикрученной к телеге головой…
Я сидел на подоконнике раскрытого окна, любуясь этой утренней суматохой. На столе у меня кипел самовар. В эту минуту дверь в мою комнату слегка приотворилась, и вслед за тем высунулась рука с бумагой, сложенной в форме прошения. Я только что хотел было встать, чтобы рассмотреть таинственного обладателя таинственной руки, как в коридоре раздался строгий голос коридорного, дверь захлопнулась, и рука исчезла.
— Куда прешь? Куда прешь-то? — бушевал коридорный… — Нет у тебя языка спроситься?