Раз год в Скиролавках
Шрифт:
Под вечер доктор пошел с визитом к Порвашу, где пани Халинка в мастерской вязала ребенку свитерок на спицах, а художник уже четвертый раз набрасывал святого Августина в епископской митре, с левой рукой, опирающейся на открытую книжку, а правой благословляющего мир. Возле святого Августина Порваш собирался поместить ангела с нимбом и крылышками, но так в конце концов получилось, что ангела он стер, а крылышки остались.
– Снова Клобук вылезает у вас из картины, – сказал доктор, разглядывая работу Порваша. – Это не ангельские крылья, а Клобуковы. Выезд бы вам пригодился, дружище.
– Это вам надо куда-нибудь съездить, – ответил художник.
– Ну да. Скоро я поеду к сыну, в Копенгаген. У меня уже есть паспорт, виза, билет на самолет.
Потом он помолчал и, взглянув на пани Халинку, которая мелькала спицами, вспомнил Турлея, ни с того ни с сего вспомнил и прекрасную Брыгиду и громко спросил:
– Если предположить, что правы те, кто утверждает, что змей, искушающий Еву в раю, – только фаллический символ и имеется в виду мужской член, тогда что означают слова: «Неприязнь также положу между тобой и женщиной и между семенем твоим и между семенем ее»? Дело в том, что женщины хотят владеть нами, но если по правде, то они нас не любят и не ценят.
Пани Халинка громко засмеялась, а Порваш заявил, закрашивая крылья ангела:
– Слишком умно это для меня, доктор. Я не читаю, как Любиньски, «Семантических писем» Готтлоба Фреге. Библии тоже не знаю. Вы не найдете в моем доме ни одной книжки, кроме той, которую я стащил за границей. Это телефонная книга города Парижа. Жаль, что вы едете в Копенгаген, а то я мог бы ее вам одолжить. В этой книжке есть телефон и адрес барона Абендтойера. А что бы случилось, если бы из Копенгагена вы заскочили в Париж? Ведь это очень близко, почти как от нас до Трумеек. Ну, может, немножко дальше, – добавил он, подумав.
Домой доктор вернулся в сумерках. Он удивился, что в кухне еще горит свет, хоть Макухова уже давно должна была быть у себя дома. Заметил он и отблеск света на побеленном стволе старой вишни в саду, это означало, что свет горит и в его спальне со стороны озера.
– Пришла та, которую ты хотел, – Гертруда задержала его в сенях. – Она сказала родителям, что едет к тетке в Барты, но вышла возле лесничества и сама сюда пришла. Стыдлива, как девка из «Новотеля». Помыться помылась, но в платье под перину залезла. Я ей дала хрустальную вазочку с шоколадками. Ждет в спальне и сластями обжирается. А ты будешь ужинать?
– Нет. Я обедал поздно, – сказал доктор и сразу пошел в спальню.
– Ой, погасите свет! – со страхом крикнула старшая дочка Жарына. Перину она натянула на лицо, выставив наверх только вазочку с шоколадками.
Погасил доктор свет, разделся и залез под перину. Девушка позволила ему раздеть себя до пояса.
– Я – хряк, – буркнул он, трогая ее груди.
– Это очень хорошо, – услышал он в темноте ее смех. – Я видела, какой бывает у хряка. Похож на сверло. Хряк был большой, тяжелый, а наша свинья маленькая, легкая. А он так осторожно и медленно в нее ввинтился.
Поиграл доктор большой и теплой левой грудью, поиграл и помял правую грудь. Девушка все сидела на кровати. Ела шоколадки, громко чавкая и говоря:
– Я вчера снова встретила Антека Пасемко. Ничего у меня в руках не было, поэтому ничего у меня не выпало. А он, как змея, на меня зашипел: «Ты, с-с-сука». Я чувствую, что он теперь хочет на меня напасть, говорила об этом моему жениху, Юзеку Севруку. «Веревка для него висит, – так я ему сказала, – а он не хочет сам повеситься. Возьми братьев, и затащите его туда, под веревку. Кто узнает – сам он повесился или его повесили?»
Она чавкала, сопела, в конце концов легла навзничь, чтобы доктору было удобнее ее груди ласкать и тискать. А его восхищала их округлость. Натянутая на них гладкая кожа пружинила под прикосновением губ и языка.
– Они боятся Пасемко, – сказала она. – И я к вам пришла по приглашению Макуховой. У вас есть ружье, вы застрелите Антека, который на меня теперь охотится.
– У тебя уже был мужчина? – спросил он.
– Тогда, когда Смугонювну после гулянки нашли, и я во ржи лежала. Не знаю, кто меня распечатал, но, похоже, не сыновья Севрука, потому что они были заняты Смугонювной. Поэтому я и теперь Юзека не боюсь и перед Новым годом замуж за него выйду. Я была пьяная, ничего не помню и ничего не чувствовала.
От прикосновений доктора она перестала чавкать, поставила на пол вазочку с шоколадками, притихла.
– Только медленно, чтобы я все чувствовала, – шепнула она доктору на ухо. – Так, как вы мне обещали. Как хряк своим сверлом.
Она вдруг глубоко вздохнула и обняла доктора сильными округлыми руками. А потом сопела и чавкала, будто бы все еще ела шоколадки из хрустальной вазочки.
В этот момент доктор вспомнил прекрасную Брыгиду и подумал, что у женщины каждое определение, даже такое, как хряк, не должно обязательно быть обидным, а может даже быть любовным признанием, потому что, как каждый человек, и женщина бывает раздвоенной и сама себе противоречащей: одно думает, а другое делает; одно говорит, а другое чувствует; одно шепчет ей рассудок, а другое диктует вожделение.
О том,как жил и что чувствовал убийца
От аванса, полученного от Турлея, у Антека Пасемко осталось ровно столько денег, сколько его мать, Зофья, платила хромой Марыне на ребенка, который якобы был от ее сына. Не знал Антек о письме, которое Марына написала капитану Шледзику, поэтому бессонными ночами, когда он напрасно ждал материнских побоев, он убедил сам себя, что ребенка он должен признать своим, и даже жениться на хромой Марыне. Его ребенок мог быть фактом против издевательств Поровой, доказательством, что он был и остается мужчиной, а если и не выказал мужского темперамента в ее доме, то исключительно потому, что он юноша впечатлительный и не хотел мараться в грязи. Лоно этой женщины было проклято, ее постель напоминала свиное логово. Это правда, что он пошел к ней, гонимый мужской жаждой, но смог свернуть с плохой дорожки, и за это она теперь ему мстит. Что касается хромой Марыны, то она была падкая на деньги и некрасивая, брак с Антеком Пасемко и теперь, наверное, оставался для нее пределом мечтаний; он женится, хоть жить с ней не обязан. Может быть, впрочем, когда они будут так часто вместе в постели, изменится его натура, что-нибудь в нем откроется, а что-то закроется насовсем, и тогда он станет хорошим мужем и хорошим отцом, забудет о девушках, убитых в лесу. Как кусок льда, растает в нем ненависть к женщинам; он перестанет думать, как бы ему наказать еще какую-нибудь девушку. Может быть, он только приведет в исполнение справедливый приговор Поровой – за ее проклятое лоно, за ее похоть, за пробуждение жажды в мужчинах. Но это тогда, когда сгниет конопляная веревка на дереве возле Свиной лужайки. Он не задушит Порову, потому что она слишком сильная; он ударит ее тесаком, а потом сапогами размозжит ребра, выломает пальцы из суставов, в промежность воткнет осиновый кол, толще, чем две бутылки.
Такими мечтами подкреплялся Антек и, не в силах заснуть, ворочался на соломе с боку на бок, постанывая от удовольствия при мысли о страданиях Поровой. Со временем он так сжился с этими мечтами, что, работая в лесу, он обтесал топором осиновый кол, старательно его заострил и спрятал в кустах. Назавтра сделал еще два таких колышка – для Видлонговой, которая выставляла обнаженный зад на дорогу, и для пани Ренаты Туронь, потому что та голой загорала у озера, а он за ней подглядывал. Велика была сила его воображения; он то обливался жаром, то пронизывал его холод, он даже стучал зубами от озноба. Случалось это с ним в постели ночью, случалось и днем, когда он в одиночестве прочищал молодняк возле старого дуба. Он тогда прерывал работу, потому что сначала ему в голову ударяла горячая волна, а потом он трясся от холода и страха. Снова возвращалась к нему мысль о своем и чужом страхе, пугала и радовала одновременно. Но было ясно, что дорога к этой цели ведет через хромую Марыну и ее ребенка.