Раз в год в Скиролавках
Шрифт:
Часом позже доктора Негловича вдруг осенило, кто и почему в него стрелял. Он встал с кресла, чтобы пойти к телефону и позвонить Корейво, но в темноте наткнулся на стол. А так как слишком долго во мраке ночи он плел паучью нить воспоминаний, перешагивал в разгулявшемся воображении не только минувшие дни, но и целые годы, входил в собственное прошлое, как на огромное болото, — поэтому, может быть, он почувствовал себя маленьким мальчиком, который в темноте наткнулся на тот же самый большой квадратный стол в этой же самой комнате. На столе тогда лежал укрытый темнотой его старший брат, семнадцатилетний Мачей Неглович. В темной комнате тикали старые часы, но доктору показалось, что он слышит падающие со стола капли крови. Тогда он тоже наткнулся на стол и страшно закричал — ему показалось, что в темноте он видит перед собой лицо бородатого мужчины, которого он застрелил в дверях дома из старой «манлихеровки». На подворье тогда стучали колеса повозки — это уезжал отец, хорунжий Неглович, увозя к доктору в Барты их мать, которая стала как мертвая, когда увидела своего старшего сына на столе в комнате. Испугался тогда Ян Крыстьян, что он останется один в огромном доме, с мертвым братом на столе, с трупами четырех мужчин в саду, хотел побежать за отцом, но ударился о стол и закричал. Гертруда Макух выбежала из кухни, крепко его обняла и, плачущего, повела наверх, в свою комнату, потому что тогда она еще жила в их доме. Это было давно, очень давно. За этим столом доктор обедал, сиживал за ним со священником Мизерерой, Шульцем, писателем Любиньским, а также со многими другими людьми. Прошлое было нескончаемой далью, в которую ушел брат, дядя, мать и отец, а также Ханна. Теперь снова кто-то стрелял,
И доктор подошел не к телефону, а к выключателю и зажег свет. Потом вынул из шкафа свою двустволку, на столе в салоне расстелил газету, положил на нее ружье и начал его старательно разбирать, смазывать, чистить тряпочкой. Двустволка эта, как уже упоминалось, была отличная, старая, итальянской модели «кастор», с курками и боковым замком «холланд», с инкрустированной серебром щечкой замка и ореховым прикладом. Доктор получил ее в наследство от отца, а тот сразу же после войны за двух маленьких поросят выменял ее у кого-то вместе с комплектом Гданьском мебели. Эта мебель, как и двустволка, принадлежала когда-то князю Ройссу из Трумеек и стояла в его дворце, который во время военных действий превратили в полевой госпиталь, все вещи и мебель выбросили в парк, а в дворцовые комнаты поставили железные кровати и носилки с ранеными. Кто хотел, мог тогда взять что угодно из кучи выброшенных в парк вещей, а потом уступить другим — за поросят, корову, теленка или мешок картошки. Так хорунжий Неглович стал владельцем прекрасной мебели, которая и его сыну теперь служила, а также отличной итальянской двустволки, курковой, с боковым замком «холланд». Во дворце князя Ройсса теперь размещались управление гмины, поликлиника, а также, в немного перестроенном крыле, нашла приют ветеринарная лечебница, с квартирой для ветеринарного врача Брыгиды. Доктор очень ценил оружие, доставшееся ему от отца, чистил его часто и тщательно, но в эту минуту делал это с особым старанием. Наконец он зарядил ружье свинцовыми пулями и поставил в угол за кресло. Сделав это, довольный, он включил проигрыватель с единственной пластинкой, которую имел — с песенками Мари Лафоре. А когда пластинка остановилась, доктор пожалел, что в доме нет телевизора: ему показалось, что он мог бы сейчас с большим удовольствием посмотреть на чье-нибудь лицо и насладиться тем, что он видит какого-то человека, но тот человек его не видит, не имеет понятия, что на него смотрит сельский врач, который сидит в кресле, а в углу держит заряженное ружье. Но у доктора в доме не было телевизора, так, же как и у Порваша — у единственных во всей деревне Скиролавки. Художнику жаль было денег на покупку лишнего предмета, доктор же не купил телевизор потому, что его просила об этом предыдущая жена писателя, сам Любиньски, а поздней — и пани Басенька. Их радовало, что доктор принимает приглашения в дом писателя, чтобы посмотреть какую-нибудь историю на малом экране, хотя на самом деле никто ничего не смотрел, потому что телевизор у Любиньского был очень старый и искажал лица даже очень уважаемых особ. Так каждый визит доктора неизбежно заканчивался дискуссией о «Семантических письмах» Готтлоба Фреге, потому что в основном именно это имелось в виду при приглашении.
Телевизора у Негловича не было, а поскольку не было и настроения читать, то он пошел спать раньше обычного. А утром поручил Макуховой, чтобы она сходила к одному человеку и попросила его прийти вечером в дом на полуострове. В назначенный час он уселся в шлафроке в удобное кресло возле печи, ожидая, когда придет к нему тайный убийца. Время ожидания тайного убийцы тянется особенно долго, о чем стоит знать, потому что не каждому представится возможность что-то подобное пережить. Надо знать, что в этом случае даже напольные часы тикают так, словно это капли крови медленно падают со стола, на котором лежит человек, сраженный пулей. Мысли доктора снова полетели в бесконечную даль, куда уже отошли те, кто должен был отойти, и еще отойдут другие, потому что все должны уйти, хоть кому-то и кажется, что он этого избежит. Но правда и то, что любого можно вызвать из этой дали воспоминанием, даже самым горьким или самым нежным, если в сердце у тебя ненависть или любовь. Увидел доктор свою жену, еще красивей, чем на портрете, который висел над камином в закрытой на ключ комнате, соседствующей с салоном. Этот портрет, белое фортепьяно и мебель, тоже белую, но слегка позолоченную, со стульями и диваном, покрытым белой материей с золотыми пятнышками нежного узора, доктор привез из столицы. На белом диване любила сидеть Ханна Радек, а он тогда клал голову ей на колени и ждал, когда на его виски лягут ее почти прозрачные ладони. Она внушила себе, что таким способом набирается сил, а он тогда слышит музыку, которая в ней постоянно жила. И из-за этой музыки, постоянно в нее вслушиваясь, она обращалась к нему очень редко или только любовным шепотом. Поэтому шестнадцать лет спустя после ее смерти доктор не помнил ее голоса и только временами еще чувствовал прикосновение рук, хотя иногда это бывали руки другой женщины. Но, видимо, именно поэтому доктор на более длительное время привязывался к женщинам спокойным и молчаливым, болтовня же и щебет женщин начинали его спустя какое-то время раздражать и углубляли у него морщину над носом. Потом между Ханной и доктором появился Иоахим, о котором после смерти жены кто-то сказал, что она оставила его, чтобы доктор никогда не был по-настоящему одинок. Но доктор с самого начала бунтовал против таких утешений, и, глядя на Йоахима, на его волосы, рисунок век и губ, на молчаливость, так похожие на материнские, он чувствовал себя так, будто судьба его обманула. И, видимо, по этой причине доктор постоянно был недоволен собой — что не может полюбить сына так же крепко, как любил жену. И все же. Когда они четыре года жили в Скиролавках и вместе с Иоахимом доктор поехал к священнику Дуриашу, случилось, что маленький Иоахим подошел к старому пианино священника, сначала несмело ударил по пожелтевшим клавишам, а потом неожиданно, только двумя пальцами, отбарабанил мелодию, которую только что передали по радио. Сделал он это так чисто и бойко, что доктор вдруг побледнел, а ксендз Дуриаш, увидев эту бледность, низко опустил голову, и слезы навернулись ему на глаза, потому что он понял, как на самом деле сильно любил доктор своего сына. С тех пор самое большое одиночество должно было свалиться на доктора, как падает орлан-белохвост на полевую мышь. Неделей позже люди в Скиролавках увидели огромный черный лимузин с заграничными номерами, который один день и одну ночь стоял перед домом доктора, утром же следующего дня уехал, увозя Йоахима. С тех пор Иоахим два или три раза в год приезжал в Скиролавки, иногда и доктор ездил к нему, в соседнюю страну, потому что Ханна Радек была дочерью заграничного дирижера. И так он отдал прошлому и будущему все, что любил, оставив себе только кусочек земли на полуострове, дом, сад и еловую аллею от дома до ворот. Но на самом деле и эти вещи тоже принадлежали прошлому, а оно когда-то отозвалось письмом, а потом и приездом старого плотника, некоего Отто Даубе. Попросил Даубе доктора, чтобы тот позволил ему посидеть перед домом на полуострове и послушать музыку елей, которые он собственными руками сажал пятьдесят лет назад. Доктор согласился, потому что хотя плотник Даубе и появился живым, но внутри оставался мертвым, ведь и на него упал большой камень одиночества. А так как трудно слушать музыку елей в дождливый день, плотник Отто Даубе построил перед домом красивое крыльцо, с чудесной резьбой, сделанной при помощи топора и долота. Писатель Любиньски позавидовал доктору и дал плотнику Севруку задаток, чтобы он и ему построил такое же крыльцо, но тот взял деньги, и его охватила скука при одной мысли о подобной работе. Отто Даубе даже в дождливый день сиживал на лавке на крыльце и слушал музыку елей, что приводило в изумление доктора, который не был человеком музыкальным, и трудно ему было понять, что так много музыки бывает в некоторых людях, в кронах деревьев, в шелесте трав и дозревающего хлеба. Умер Отто Даубе на лавке на крыльце в один жаркий июльский день и был похоронен за счет доктора на кладбище в Скиролавках. Хвалили люди ум и доброту доктора — что он позволил Даубе сидеть на крыльце, так как прибыл тот из богатой страны и, наверное, немалое богатство мог оставить. А потом только смеялись, когда оказалось, что при Даубе нашли всего-навсего несколько мало что стоящих банкнотов. Доктор, однако, казался довольным, потому что, как он говорил людям, раньше он считал, что у Отто Даубе даже этих нескольких немного стоящих банкнотов нет. Это, однако, тоже было уже прошлое, сегодняшний же день наказывал доктору ждать тайного убийцу, который должен был вынырнуть из ночного мрака. А так как ожидание бывает очень долгим, а воспоминания гораздо более короткими, доктор скоро снова почувствовал тяжесть собственного одиночества, которая становится еще большей, когда ждешь тайного убийцу. Давала себя знать и усталость, потому что в тот день доктор принял в Трумейках двадцать семь пациентов.
Устав ждать, он вышел на свое прекрасное крыльцо, погладил собак, которые к нему подбежали и, ревниво ворча друг на друга, требовали ласки. Посмотрел доктор в ночную темноту, но никого не увидел. Он вернулся к теплой печи и креслу, какое-то время еще ждал, но так случилось — может, к добру, может, к худу — что тайный убийца не пришел. Ложась спать, доктор подумал, что, может быть, настоящее отличается от прошлого и упадком представлений о чести. То, с чем когда-то можно было покончить одним разговором или еще одной пулей, теперь нужно разрешать совершенно иначе. Утром он позвонит коменданту Корейво, а тот возьмет автомобиль, двух милиционеров и наручники, в которые закуют тайного убийцу.
Ничего такого, однако, не произошло, потому что уже в семь утра доктору позвонил Корейво и попросил его, чтобы он сейчас же приехал на озеро, за Цаплий остров, где в проруби нашли тело Дымитра Васильчука.
О загадочной смерти на озере и о том, что прежде всего нельзя вредить
На бескрайнем пространстве озера солнце и предвесеннее тепло растопили снег, обнажив синий скользкий лед, который, однако, по-прежнему был очень толстым и сохранял свою каменную твердость. Подо льдом из-за отсутствия воздуха задыхалась рыба — огромные судаки, жирные лещи и лини. И каждый день рыбаки из Скиролавок прорубали во льду большие проруби, укладывая в них связки соломы, чтобы ночью, когда снова подмораживало, вода в прорубях не замерзала. В этих прорубях рыбу можно было брать голыми руками, потому что она аж толпилась там. Хватая воздух открытыми ртами и судорожно двигая жабрами. Ночи напролет рыбак Пасемко и другие члены бригады охраняли проруби, сделанные близко к деревне, но за этими, прорубленными за Цаплим островом, присматривали только время от времени, проверяя, не замкнул ли их снова лед. Именно туда, за Цаплий остров, отправился Дымитр Васильчук, чтобы набрать рыбы в проволочную корзину, которая была при нем. Сделал он это уже, видимо, поздним вечером, ведь рыбу не крадут среди бела дня. Отбросил Дымитр несколько пучков соломы из проруби и, присев на корточки над водой, поймал двух линей, леща и огромного судака; замерзшие рыбы лежали в корзинке на краю проруби. А так как было темно, лед скользкий, а Дымитр наверняка слишком много выпил, он поскользнулся и упал в воду. Много раз он пытался выбраться на толстый лед, но его гладкость и толщина сводили все усилия на нет, и он снова съезжал в воду, оставляя на краю льда кровавые следы израненных пальцев. Он не умел плавать, но, видимо, не утонул, потому что подложил под себя несколько снопиков соломы. На них он и замерз, ведь с вечера было минус восемь градусов. Может быть, он и звал на помощь, но от Цаплего острова голос доходил слабо, даже ночью. В ледяной воде человек теряет сознание очень быстро. Так случилось, по-видимому, и с Дымитром. На воде его поддерживали снопики почерневшей соломы, но он был мертв, с лицом, удивительно желтым и с желтыми ладонями рук, разбросанных, как крылья птицы. Хотели эти руки схватиться за край проруби или, может быть, просто выражали последнее желание умирающего человека, прежде чем его охватило посмертное окостенение, или ритор мортис.
Немногое мог сказать по этому делу сельский врач, доктор Ян Крыстьян Неглович, кроме как подтвердить очевидное: что Дымитр Васильчук мертв. Ничего он не смог добавить, когда тело вытащили и положили на лед возле проруби. Оно оставалось все в той же самой позе, с разбросанными руками, которые хотели что-то хватать. Намокшие и потом затвердевшие, как проволока, волосы торчали теперь вокруг головы, как змеи на голове ужасной Горгоны. Утонул он или замерз и когда это случилось — только вскрытие могло дать ответ на подобные вопросы, а его должен был произвести судебный врач. Ответ, впрочем, не имел никакого значения для дела, которое, судя по обстоятельствам, было весьма прозрачным. Окаменевшее тело Дымитра Васильчука из-за раскинувшихся рук не удалось засунуть в милицейский «уазик», который отважно проехал по скользкому льду до самой проруби за Цаплим островом. Его положили на рыбацкие санки, укрыли одеялом и повезли в Барты, чтобы сделать там вскрытие. Тут же рассеялась и исчезла с озера толпа любопытных, которые прибежали из деревни, чтобы увидеть замерзшего человека. И так случилось, что на всем озере, куда ни бросишь взгляд, остались только два человека — старший сержант Корейво и доктор Ян Крыстьян Неглович. В то утро небо, низкое и синеватое, было затянуто тучами, огромное пространство оледеневшего озера тоже напоминало перевернутое небо, и затерянные в этой синеве фигуры двух людей напоминали издалека двух маленьких неподвижных червячков, которые только что выползли из снопиков, разбросанных возле проруби.
— Любопытных было очень много. Но мне доложили, что среди них не было жены покойного, Юстыны Васильчук, — нарушил тишину Корейво.
— Похоже, что это я должен сообщить ей о смерти мужа.
Но как— то не спешил Корейво пуститься в путь через озеро, потому что мало приятного -сообщать молодой жене о внезапной смерти мужа.
— Столько было любопытных, а ее не было, — повторил он свою мысль. — Наверное, она будет громко плакать, волосы себе на голове рвать, как это бывает у молодых женщин. Но некоторые только изображают отчаянье…
Комендант понизил голос, как бы выжидая, что доктор прибавит свое словечко или даже несколько слов, потому что он здешний и всех людей знает насквозь. Но доктор сделал шаг в сторону деревни и жестом пригласил с собой Корейво.
— Пойду с вами к Юстыне, — объяснил он. — Я ее немного знаю, потому что она не так давно была у меня на консультации. Но поговорить с ней я хотел бы при вас.
Двинулся комендант Корейво вместе с доктором по льду прямехонько в сторону усадьбы Васильчуков. Он чувствовал легкое возбуждение, как всегда, когда нападал на след. Только вскрытие могло показать, сколько Васильчук выпил, прежде чем пошел ловить рыбу. Поскользнуться пьяному легко, это правда, но и подтолкнуть такого тоже нетрудно. Подумал об этом и доктор Неглович, в чем комендант Корейво был уверен, но, поскольку говорить он ничего не хотел, а только напросился на встречу с Юстыной, было понятно, что на эту тему ему есть что сказать. Скрывать доктор ничего не собирался, раз хотел увидеться с Юстыной при коменданте. Доктор не относился к людям, которые без нужды мелют языком и швыряются подозрениями направо и налево, от чего вреда бывает больше, чем пользы. Ведь подумать можно что угодно, иногда даже отпустить вожжи фантазии, но слова надо произносить осторожно. Ведь когда в проруби находят мертвого человека, то на собственных словах можно поскользнуться как на льду.
Шли они в полном молчании, время от времени действительно поскальзываясь на влажном льду, а из-за этого молчания их уважение к себе росло безмерно. Только раз доктор из вежливости спросил коменданта, колет ли еще у него в груди, на что комендант так же вежливо ответил, что от лекарств у него даже насморк почти прошел. Наконец они оказались у берега, где была небольшая прорубь, откуда Васильчуки черпали из озера воду, чтобы поить корову (для еды и питья Юстына носила воду из колодца живущей по соседству Гертруды Макух). Они выбрались на сушу и тропкой, протоптанной в почерневшем снегу, добрались до длинного дома из красного кирпича, в жилой своей части побеленного известкой. С громким кудахтаньем разбежалась стая кур, толкущихся возле корытца с зерном и отрубями, но никто не показался в окне. Сначала они вошли в маленькое холодные сени, а потом, энергично постучав в двери, шагнули в комнату, составляющую все жилище Васильчуков.
Покрытая черная платком, Юстына стояла на коленях перед иконой в левом углу комнаты. Посеревшее от старости лицо Божьей Матери с младенцем выглядывало из жестяного фартучка, на котором поблескивали цветные стеклышки и мигало пламя горящей свечи в лампадке под образом. Юстына смотрела в серое лицо Божьей Матери и медленно крестилась.
— Мы пришли к вам, Юстына Васильчук, чтобы уведомить вас о смерти мужа Дымитра, — сурово произнес комендант Корейво.
— Я уже знаю об этом, — ответила она медленно и певуче, не поворачивая головы. — Были у меня тут люди с этой вестью, но я их прогнала. Хочу быть одна с Матерью Наисвятейшей.