Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона
Шрифт:
Начальница пригласила нас всех в большой белый актовый зал, где до самого потолка возвышалась скромно убранная, еще не зажженная елка, вдоль стен стояли в белых передниках и пелеринках епархиалки и зловеще чернели три громадных высоких окна, закругленных вверху. Они выходили в сад епархиального училища, где смутно поблескивали в месячном свете деревья, превращенные морозцем в некое подобие белых ветвистых кораллов.
Увидев эти три черных окна с неспущенными шторами, начальница покраснела от негодования, причем нос у нее и вправду стал багрово-сизым, как у индюшки. Властным мановением маленькой руки она подозвала к себе дежурную
— Разве вы не знаете, что они хотят бросить сюда бомбу? Сейчас же опустите шторы.
Побледневшая, с пылающими ушками, скользя по паркету, как на коньках, пепиньерка бросилась опускать шторы, и белые батистовые воланы с шуршанием своих колечек по проволоке опустились на окна, отделив белый мир холодного актового зала от черного мира, обступившего со всех сторон епархиальное училище.
Начальница, усевшись в кресло между архиереем и генералом, махнула кружевным платочком, и в тот же миг епархиальный сторож с волосами, густо смазанными лампадным маслом, поджег конец порохового шнура; в мгновение ока огонь обежал елку снизу вверх по спирали, и сотни свечек озарили актовый зал костром мерцающего света; холодный воздух сразу нагрелся, грянул хор высоких девичьих голосов, и начался праздничный вечер, заставив всех позабыть о бомбе.
Самая маленькая епархиалочка вышла из рядов и, сцепив руки ладошка в ладошку, громким мальчишеским дискантом отбарабанила традиционное рождественское стихотворение:
…"Снегом улица покрылась; вот уж и сама в гости к нам заторопилась матушка-зима. Вся под белой пеленою елочку несет и, качая головою, песенку поет"…
Теперь уже не помню, как дальше.
И все повторилось как в прошлом году: беготня по слабо освещенным коридорам, заглядываньем в темные, пустые и холодные классы, где замороженные окна таинственно мерцали в месячном свете, потом чай в толстых кружках и ситцевые мешочки с гостинцами, и блаженная неловкость, испытываемая мною, когда я сидел между двух смазливых епархиалочек со вспотевшими подмышками, и мы брызгались друг в друга, нажимая мандариновые корки, и маленькая бойкая епархиалочка быстро проговорила по окончании чаепития молитву:
«…благодарю тебя создателю, еже сподобил еси нас»… и так далее…
В этот вечер, бегая по чугунным лестницам епархиального училища, я забрался в канцелярию, где тетя по совместительству исполняла также должность письмоводителя, и еще раз полюбовался на письменном столе старинным канцелярским чернильным прибором из обожженной глины, как теперь говорят — керамики, где меня особенно привлекала песочница, из дырочек которой некогда, когда еще не была изобретена промокательная бумага, засыпали исписанный свежими чернилами лист бумаги очень мелким золотистым песком, а потом ссыпали этот песок обратно в песочницу, и лист бумаги оказывался совершенно высушенным.
(Впрочем, иногда исписанную бумагу сушили другим способом, водя им над стеклом горящей лампы.)
Здесь же в ящике валялось несколько очиненных гусиных перьев, какими уже со времен Гоголя никто не пользовался. Расщепленные головки этих ободранных, обкусанных перьев хранили следы черных, как тушь, канцелярских чернил прошлого века, сделанных из чернильных орешков, и это вызывало в моем воображении мир гоголевских чиновников, скрипящих своими гусиными перьями среди ясеневых шкафов со связками старых дел, распространявших вокруг себя какой-то сургучный и в то же время мышиный, архивный запах дореформенных присутственных мест.
…все обошлось благополучно…
…Бомбу не бросили. И, возвращаясь с папой и тетей по морозной улице домой, я украдкой нюхал свою руку, которая после тайного пожатия чьей-то нежной девичьей руки вся пропахла цветочным одеколоном.
А звезды в черном, уже вполне ночном небе разыгрались вовсю, и мороз не на шутку кусался.
Свиное сало
Семейная легенда гласила, что когда мне было не больше двух лет, я вошел в кухню, где мама собиралась делать хрустики, или, как они теперь называются, хворост, и на жарко растопленной плите в чугунном казанке кипело расплавленное свиное сало.
Неизвестно каким образом мне удалось дотянуться до казанка, опрокинуть его, и кипящее свиное сало вылилось прямо на меня. При этом я так пронзительно завизжал, что вдоль всей нашей Базарной улицы тревожно распахнулись окна, как всегда при каком-нибудь происшествии.
Я кричал безостановочно в течение по крайней мере пяти минут, и мама, потеряв голову, обливала меня водой, посыпала тальком, мазала вазелином и сдирала с меня платьице, покрытое потеками расплавленного свиного сала.
Казалось, для меня уже нет спасения.
Мама и кухарка, видевшие, как полный казанок кипящей жидкости сверху опрокинулся на меня, были уверены, что все кончено. Однако произошло чудо. Каким-то образом все сало вылилось мимо моей головы, одна лишь капля попала на мое тело — на горло, — причинив адскую боль, которая, впрочем, быстро прошла.
Но на горле на всю жизнь осталась отметина.
С тех пор как я начал бриться, кожица на этом давнем шраме сдирается от малейшего неосторожного прикосновения бритвы, так что приходится прикладывать ватку или прижигать квасцами.
Когда мама поняла, что я цел и невредим, она поцеловала мое обожженное горло, смазала его вазелином, присыпала рисовой пудрой и со свойственным ей украинским юмором сказала:
— Теперь ты у меня меченый, а бог шельму метит.
Мама приписала мое чудесное спасение двум макушкам на моей голове.
Считалось, что две макушки бывают только у редких счастливчиков. Я не думаю, чтобы моя жизнь сложилась как-то особенно счастливо. Бывали в ней, конечно, и неудачи, но в основном я прожил свою жизнь, как сказал некогда один мой ныне покойный, незабвенный друг, в счастливом дыму.
Во всяком случае, я был несколько раз на волосок от смерти и всегда по счастливой случайности оставался жив: например, во время первой мировой войны, на румынском фронте, в предгорьях Карпат немецкий снаряд разорвался буквально у меня под ногами; меня подбросило вверх, потом швырнуло на землю; вокруг лежали пятеро убитых солдат; непромокаемое пальто, бывшее на мне, оказалось разодрано и продырявлено десятком осколков, каска на моей голове во многих местах была поцарапана и вмята, а сам я был целехонек, если не считать небольшого сквозного ранения осколком в верхнюю треть бедра правой ноги, причем даже кость не была задета.