Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона
Шрифт:
Или:
«Смотри, — свинья какая с поля идет, — заметил Коле Саша, — она, пожалуй, будет, Коля, еще жирней, чем наш папаша». — Но Коля молвил: "Саша, Саша! К чему сболтнул ты эту фразу? Таких свиней, как наш папаша, я не видал еще ни разу!"
Нечего говорить, что тут уж юнкера-зрители валились от хохота с длинных скамеек, а у полковника, инспектора классов, колыхался живот, сотрясая хрупкий стул, поставленный впереди, рядом с креслом генерала — начальника училища, прятавшего улыбку под нафабренными немецкими усами.
Теперь на месте сцены был натянут большой полотняный экран, что придавало всей атмосфере военно-учебного заведения с его запахами солдатского сукна, вареной
Помещение уже было переполнено юнкерами, занимавшими ряды длинных скамеек, впереди на стульях разместилось начальство, а сзади на специально для этого случая изготовленной деревянной подставке возвышался сложный проекционный аппарат: два медных колеса с намотанной на них перфорированной, легко воспламеняющейся целлулоидной лентой и еще более сложный осветительный прибор вроде спиртово-калильной лампы, распространяющий острый запах эфира; иногда этот прибор издавал пронзительный зудящий звук. Вокруг суетились операторы, с усилиями стараясь наладить свой механизм. Это им долго не удавалось. Начальство выражало нетерпение. Инспектор классов несколько раз вставал со своего стула и подходил к аппарату, проявляя беспокойство и строго отдавая различные приказания на случай, если вдруг возникнет пожар.
…Вообще в основном все боялись пожара, который, без сомнения, может вдруг охватить здание училища…
Мы с папой, как люди штатские, сидели сбоку на стульях, несколько позади начальства, но впереди юнкеров. Это наше полупривилегированное положение хотя и льстило моему детскому самолюбию, но все же оставляло известный неприятный осадок.
Наконец механизм был приведен в порядок и в помещении погасили газовые рожки. Белый луч осветил экран, на котором появились громадные силуэты что-то делающих рук с растопыренными пальцами, стриженых голов, носов, наконец промелькнула тень целлулоидной ленты с четкими квадратными отверстиями перфорации; тень ленты завилась, завинтилась как стружка; тени рук взяли ее за край и что-то с ней сделали, по-видимому, не без труда всунули в щелкнувший аппарат. Кто-то стал крутить ручку барабана, раздалось мерное металлическое стрекотание, и на освещенном экране появилось громадное фотографическое изображение хорошо знакомой всем нам Шестой станции большефонтанской железной дороги. Волшебство заключалось в том, что это фотографическое изображение было живое. Через полотно узкоколейки пробежала собака с хвостом как бублик; по ту сторону полотна шевелилась листва акаций и среди листвы виднелись белые солдатские палатки: летний лагерь модлинского полка; несколько человек на перроне, повернувшись к нам лицом, с любопытством, размахивая руками, что-то рассматривали — вероятно, синематографический аппарат, которым их снимали; затем вдали показались клубы пара, вылетающего из головастой трубы паровичка-кукушки, замелькали открытые летние вагончики с парусиновыми занавесками; поезд остановился, и на перрон стали выпрыгивать офицеры в белых летних кителях; замелькали фуражки в белых чехлах и блестящие шевровые сапоги, некоторые со шпорами; прошли дамы в кружевных платьях, с кружевными зонтиками…
…все это было не заграничное, не парижское, а свое, русское, хорошо знакомое, одесское, даже будка с зельтерской водой, из которой с любопытством выглядывала черноглазая продавщица в прическе а ля исполнительница цыганских романсов Вяльцева. Я чувствовал прилив патриотизма, гордость за успехи родного, отечественного синематографа и в то же время сожаление, что в то время, когда происходила съемка, меня не было на Шестой станции и я не мог увидеть самого себя — маленького гимназистика на живой фотографии…
Чудо продолжалось минуты три, четыре — и вдруг все кончилось. Зажегся газ.
— Господа, сеанс окончен! — провозгласил чей-то торжествующий военный голос.
И я снова очутился в будничном, несколько сумрачном, несмотря на газовое освещение, мире юнкерского училища.
Начались восклицания, общее восхищение.
Кто-то кого-то узнал на экране, кто-то узнал самого себя и божился, что это был именно он, юнкер, подошедший к киоску с зельтерской водой и выпивший стакан шипучей воды с сиропом ром-ваниль.
…Так впервые в жизни я увидел чудо, и день этот не могу забыть до сих пор…
История с кошками и старым генералом
Квартира отставного генерала помещалась в первом этаже нового дома товарищества квартировладельцев, но старуха генеральша называла это не первым этажом, а рэ-дё-шоссе. Она говорила:
— Мы живем в рэ-дё-шоссе.
Половина генеральских окон выходила на Пироговскую улицу, на длинный каменный забор военного госпиталя, помнившего еще великого военного хирурга Пирогова, а половина — во двор, куда так же выходила небольшая открытая бетонная терраса генеральского рэ-дё-шоссе.
На этой террасе генеральша варила варенье, а генерал сидел в бархатном кресле и читал черносотенную газету «Русская речь». Впрочем, он не любил сидеть на одном месте и часто, надев свою фуражку времен Турецкой кампании с огромным кожаным козырьком и довольно-таки поношенные штиблеты на резинках, снабженные большими старомодными шпорами, которые производили громкий царапающий звон, выходил на нашу, тогда еще довольно тихую, зеленую, провинциальную улицу, где мы даже один раз с моим двоюродным братом Сашей ловили лягушек.
На улице генерал появлялся в пугающе-зеленых очках, кожа его морщинистой шеи выглядывала из воротничка кителя, напоминая багровую кожу на горле индюка, крашеные усы, переходящие в седые, сизые александровские бакенбарды, длинная летняя шинель с георгиевской ленточкой в петлице, красные генеральские лампасы и зловещая, шаркающая походка внушали штатским прохожим почтение, а городовые и нижние чины испытывали трепет.
Генерала вечно пожирала жажда административной деятельности, и он чувствовал себя как бы комендантом завоеванного неприятельского города, населенного одними турками — нехристями и басурманами, с которыми нечего церемониться.
Он громким, крикливым голосом делал замечания проходящим дамам, в шляпках которых замечал торчащие длинные булавки; он кричал на дворника, плохо подметавшего улицу; он грозил своим костыльком с резиновым наконечником извозчику, едущему в нарушение правил посередине мостовой; он требовал от местных домовладельцев, чтобы они во избежание бешенства домашних животных выставляли против своих владений плошки с водой; он вырывал изо рта курящих гимназистов папиросы и тут же затаптывал их своими штиблетами; он набил морду военному фельдшеру, шедшему под руку с модисточкой, за то, что фельдшер не стал ему во фронт; он воевал с велосипедистами, а когда расплодились автомобили, то и с автомобилистами, требуя, чтобы их чертовы машины перестали вонять бензином на всю Пироговскую.
В особенности доставалось от него детям, игравшим против его рэ-дё-шоссе в классы. Он почему-то терпеть не мог этой игры, а детские чертежи и рисунки, сделанные на асфальте мелом, приводили его в ярость. Однажды он надрал уши моему брату Женьке за то, что тот нарисовал углем на стене дома пароход с дымом и рулевым колесом.
Словом, генерал был всеобщим бедствием и — на него нельзя было найти управу. Он превратил жизнь нашего кооперативного дома и даже всей Пироговской улицы, начиная от Французского бульвара и кончая зданием штаба Одесского военного округа возле Куликова поля, в зону постоянных скандалов, оскорблений и опасностей, подстерегавших жителей на каждом шагу. Генерал даже придирался к робким местным гимназисткам из гимназии Белен-де-Балло, известной своими строгими нравами. Он кричал гимназистке, стуча по тротуару палкой: