Разбитые сердца
Шрифт:
Как разрушительно действует время и как опустошительно мы действуем друг на друга. Видеть это — выше человеческих сил.
Что сказала бы Беренгария, если бы я решилась открыть ей всю правду, обвинила бы ее в том, что это она разрушила Блонделя, превратила его в то, чем он стал, — так же, как Ричард разрушил ее, превратив в такую, какой она сейчас сидела передо мной?
На какое-то мгновение меня охватило сильнейшее желание сделать это, но я тут же осознала, насколько бесполезно и жестоко давать выход своим чувствам за счет ее покоя. Ее можно упрекать не больше, чем
— Ты не можешь сказать, что это неправда, — заметила она, орудуя иглой, и я поняла, что мои размышления заняли не больше времени, чем ей потребовалось для того, чтобы пришить на место жемчужину. Ядовитая капля злости продолжала подтачивать мое самообладание.
— Он не развратник, — громко сказала я.
— О, я не слишком хорошо разбираюсь в словах. Так назвала его аббатиса. И потом, видишь ли, Анна, после твоего утреннего разговора с ней произошел достойный самого большого сожаления случай за обедом.
— Но как можно быть развратником за обедом?
— Не остри, Анна. Речь шла о дисциплине. Сестре Элизабет пришлось наказать двоих детей: Марианну, ту, с кудряшками, и эту маленькую косоглазую девочку — забыла, как ее зовут. Она лишила их обеда, но, проявляя милосердие, чтобы они не мучились, глядя на то, как будут есть другие, выставила их за дверь. Потом сестра Элизабет вышла, чтобы позвать девочек обратно, но их там уже не было, и она с трудом нашла их в каморке, в которой Блондель писал свои хроники. Одна из них сидела у него колене, и он рисовал им какие-то штуки; девочки громко смеялись, а на щеках у обеих были крошки пирожного. Ты не можешь не понимать, что такое поведение лишает сестру Элизабет возможности поддерживать дисциплину, а кроме того, по мнению аббатисы, Марианна уже слишком большая девочка, чтобы сидеть на коленях у мужчины.
— Наконец-то я могу согласиться с ее мнением! Слишком большая и слишком тяжелая. Но он поднял Кэтрин, чтобы она могла лучше видеть рисунок, а Марианна сама забралась к нему на колено. Не прошло и полугода, как умер ее отец. Наверное, он часто усаживал дочку себе на колени, и возможно, девочка думает, что колени мужчин предназначены именно для того, чтобы на них сидеть. А пирожное им дала я. Я, видишь ли, тоже оказалась там. Девочки сказали, что их лишили обеда за то, что у них не получались хорошие стежки при вышивании. Видит Бог, в свое время со мной такое тоже бывало.
— Значит, ты тоже достойна порицания, — холодно возразила Беренгария. Я почти явственно видела, как монастырский дух, холодный и непреодолимый, как вечерние сумерки, накатывался на Беренгарию и поглощал ее.
— Я с тобой согласна. Пойду дальше и соглашусь с тем, что дом, где дисциплину предпочитают доброте, а доброта вызывает подозрение, не место ни для Блонделя… ни для меня.
Иголка замерла в ее руке, и она посмотрела на меня, как смотрит человек, который плохо расслышал, усомнился и ждет, чтобы повторили сказанное.
— Ты, кажется, сказала, что если Блонделю предложат уйти, то уйдешь и ты?
— Именно так, — подтвердила я. — Мадам Урсула думает так же.
—
— Мне было бы трудно жить без чего-то того, что несет в себе Блондель, каким бы грязным, пьяным и недостойным он ни казался. Но для этого «чего-то» здесь места нет, Беренгария. Тут царит безнравственность — я вижу, как она пронизывает все, и теперь понимаю, что ты тоже стала ее добычей. Еще совсем недавно ты сама, хотя и порицала Блонделя, но не забывала об оказанных им тебе многочисленных услугах. Ты должна была просто сказать: «Он преданно служил мне и останется со мной». И Урсула согласилась бы с твоим решением. Но в твою душу уже проникла монастырская бессердечность, и ты согласилась с ней. А мне остается только сказать: «Я привязана к нему, и когда уйдет он, уйду и я». И именно это я и говорю.
— Ты раздражена, — заговорила Беренгария с приводящей меня в ярость благочестивой терпимостью. — Успокойся, будь благоразумной. Разумеется, Блондель служил мне — но за это он был всегда сыт, одет, имел крышу над головой и получал подарки. Блондель и мне дорог, но с годами он опускается, становится все более неопрятным, почти всегда одурманен вином и часто бывает грубым. — Она ткнула в мою сторону иглой. — Не думай, что я ничего не замечала до разговора с аббатисой. От меня ничто не ускользало. И я не раз говорила с ним об этом, а он лишь посмеивался. Если бы ты на мгновение задумалась, то увидела бы, как и я, десяток причин, по которым он должен уйти, и ни одной в пользу того, чтобы он остался.
— Я задумываюсь. И вижу все очень ясно.
— И все же ты настолько упряма, что становишься на его сторону. Совершенно так же, как можешь дать непослушным детям пирожного! Ты согласна с тем, что Блонделю здесь не место, но угрожаешь уйти тоже, если уйдет он. Очень глупо!
— Это скорее обещание, чем угроза, — непринужденно проговорила я. — Эспан избавится от двоих случайно затесавшихся сюда людей одним ударом. Мадам Урсула будет в восторге. — Я злорадно подумала, что мой уход не развяжет ей руки полностью; устав номеров написан на очень прочной бумаге, и если она попытается вмешаться в жизнь моих женщин, ей придется иметь дело не только с сэром Годриком, но и со своим собственным епископом.
— Анна, неужели ты действительно собираешься уйти? — Беренгария смотрела на меня и понимала, что это так. — Мне будет очень не хватать тебя. Мы так долго были вместе. — На какое-то мгновение в комнате ожили воспоминания обо всех наших надеждах, страхах и планах, о веселых минутах, грустных временах, о путешествиях и ожиданиях. — Так долго, — повторила она и вздохнула, вспоминая пережитое. Потом на нее снова опустилась холодная тень, и она сказала: — Но назад оглядываться бессмысленно — все кончено.