Разделить на сто
Шрифт:
— Где он спрятался, родной? А, вот он, молоткастый. Читайте, товарищ, но не очень-то завидуйте. Зависть — яд для сердца, и всё такое, — и Слава протянул свой довольно потрёпанный тёмно-зелёный паспорт Португальскому, тут же передавшему документ участковому, который, повертев его немного в руках, вернул паспорт владельцу. — Да вы в комнату-то проходите, там у Миньки целый эскадрон стульев. И табун табуреток. Не разувайтесь, — замахал он руками на гостей, — у меня уборка по графику только завтра.
Прошли в большую комнату небольшой двухкомнатной квартиры. Маленькая пишущая машинка «Эрика» (орудие так, кажется, и не состоявшегося преступления) стояла на низеньком столике, вокруг были раскиданы какие-то бумаги, дымился стакан с чаем. Галлиулин поклялся себе больше не думать никогда в жизни о кизиловом варенье и вздохнул.
— Ну, рассказывайте, — воскликнул Борода, опять обращаясь к Галлиулину, когда все расселись на разнокалиберных стульях, — нашли её, да?
— Погодите, товарищ Копылов, — остановил Славу участковый, — вы объясните, кого?
— Ну Елену же, Лену же мою! — воскликнул
— Ах, Бодрищев обещал, — обескураженно, но всё же несколько иронически заметил участковый. — Ну если Бодрищев, то конечно. Но только я не в курсе, извините. Наверное, у товарища генерала всё же пока руки не дошли, например. Так что вы сами объясните, пожалуйста, какая Елена-Лена и при чём тут печатная машинка. А то вот, — Галлиулин не удержался и всё-таки улыбнулся, — подрастающее поколение интересуется. И старшие товарищи тоже.
— Печатная машинка, — отвечал Слава Копылов милиционеру, — при том, что у меня почерк докторский. Я сам математик, а родители оба — медики. Генетика, продажная, гадит. Меня в школе чуть в четвёртом классе на второй год не оставили. Не могу же я таким почерком писать — тем более, возможно, незнакомым людям. Вот и приходится на машинке. Но я, конечно, не под копирку шпарю, каждое письмо отдельно. Ну в общих-то чертах они повторяются, в смысле канвы. Но написаны по-разному… Да что я рассказываю, давайте я вам лучше последнее прочитаю. Только что закончил… Или вот, — смутившись, неожиданно предложил Слава, — пусть лучше эта девочка из соседней квартиры прочтёт.
Все обратились в слух, как обыкновенно пишут в таких случаях в старых книгах, а бывший бородатый шпион, оказавшийся математиком Славой из Юрятина, взял лежащий на столе лист бумаги и передал его Тане Петрушкиной, которая, волнуясь по мере чтения всё больше, прочитала вслух следующее.
LXIX
Уважаемые жители квартиры № 56 дома № 16 по улице, носящей имя выдающегося русского поэта-романтика Василия Жуковского!
Пожалуйста, дочитайте это письмо до конца. Даже если оно адресовано не вам, вы, возможно, узнаете ту девушку, к которой я обращаюсь, и сможете мне помочь. А если не сможете, то хотя бы посочувствуете.
Спасибо большое за то время, что вы потратите на чтение моего письма, которое начинается прямо здесь и вот так.
Прекрасная и любимая Елена!
Я — полный идиот. То есть это, конечно, и раньше было известно всему прогрессивному человечеству, но теперь совершенно очевидно. Конечно, ты уже догадалась, что пишет тебе Слава Копылов, тот самый бородатый и близорукий математик и любитель современной поэзии, который этой зимой познакомился с тобой в Москве на Цветном бульваре, потом провожал тебя на метро, потом звонил по тридцать три раза на дню к тем барбосам-родственникам, у которых ты остановилась (они, может быть, на самом деле очень милые люди, но за что им такая благодать: видеть тебя каждый день?), потом встречался с тобой ещё трижды (один раз — на выставке в Пушкинском музее, один раз — в кафе на улице Горького, и ещё один, самый важный раз — когда полдня провожал тебя на брюквинский поезд). Ты, возможно, помнишь и то, что я говорил тебе на прощание, когда этот подлый поезд уже разводил пары и топал своими круглыми ногами, готовясь унести тебя, Елена, прочь. Если ты это помнишь (а ведь ты, конечно, помнишь, правда?), то за это время, наверное, ты не раз уже подумала, что Слава Копылов — трепло, мерзавец и пошлый провинциальный донжуан с дурацкой бородкой. Если так, то ты ошибалась (перечитай первое предложение этого абзаца).
Да, Слава — идиот, но не пошляк. Слава Копылов, если хочешь знать, простившись с тобой на вокзале, побежал прямёхонько в дом Заблоцких. Там, в тёплой дружественной обстановке, он надеялся найти хотя бы на время забвение своей временной, как он полагал (и продолжает полагать), утраты. И немножко выпил, конечно. Вообще-то обычно этот Слава, да будет тебе известно, почти не пьёт спиртного — тем сильнее был эффект, произведённый демократическим кубинским ромом «Гавана Клуб» на его непривычный к градусу организм.
И вот по дороге назад я (перейду опять к прямому рассказу) утратил свой портфель в метро. Кто-нибудь скажет: подумаешь, сумка! Что в ней было такого? Паспорт? Нет, паспорт лежал у меня во внутреннем кармане пиджака. Кошелёк с обратным билетом? Обратный билет я оставил в гостинице, а в кошельке было, конечно, пять рублей и какое-то количество копеек, но не в них (и даже не в книге, которая также находилась в портфеле, — ты сама помнишь, что за книга это была, мы с тобой о ней говорили) было дело.
Записная книжка с твоим брюквинским адресом! Как только я, очнувшись на станции «Аэропорт» от короткого освежающего сна, не обнаружил рядом с собой верного серого портфеля, жизнь моя превратилась в ад. Елена, посуди сама: у меня не было теперь ни твоего адреса, ни телефона, ни даже твоей фамилии, которую ты на перроне вписала в эту несчастную записную книжку и которую я, идиот (смотри первую фразу предпредыдущего абзаца), даже не прочитал! Ни фамилии, ни номера, ни адреса, ничего! Даже телефона твоих прекрасных московских родственников (беру барбосов обратно!) не осталось. Я не мог теперь, как обещал, написать тебе, сговориться о новой встрече, приехать в Брюквин и ещё раз сказать то, что уже сказал на вокзале! Я был подобен, как говорил мой учитель Марк Борисович Ф., слепой безногой блохе на внутренней поверхности тора.
Единственное что у меня было, — воспоминание
Признаюсь, Елена, сперва, ознакомившись со справочником «Улицы Брюквина», я впал в полное уныние. Мог ли я подумать, что в Брюквине так любят литературу?! «Краткая литературная энциклопедия», которую я положил рядом со справочником в библиотеке, составляя список в своём блокноте и заглядывая то в справочник, то в эту энциклопедию, утверждала: почти сто улиц, проспектов, бульваров, тупиков, проездов и переулков в вашем городе названы литературными именами. Затем, произведя необходимые подсчёты, я немного успокоился. К тому же, подумал я, если всё время ходить по городу, то можно встретить Елену просто так, совершенно случайно, тут же узнать её в толпе, несмотря на проклятую близорукость, подбежать, задыхаясь, и повторить ещё раз то, что я уже сказал на вокзале и столько раз повторял в уме…
Пока не получилось, но у меня осталось ещё немного дней от отпуска. Если ты читаешь это письмо, то немедленно садись на трамвай и приезжай на Брынский проспект.
Там, в пятнадцатом доме, во втором подъезде, на девятом этаже будет открыта дверь Минькиной квартиры номер сто семь. (Если ты приедешь вечером, то застанешь меня там. Если днём — то я скоро вернусь после очередной прогулки по вашему прекрасному городу.)
А если в этот раз у меня так и не получится тебя найти, я возьму отгулы за прошлый год и приеду в октябре (после сдачи отчёта) ещё на неделю.
LXX
Раскрасневшаяся от волнения Таня Петрушкина закончила чтение. В комнате повисла тишина.
«Хороший молодой человек. И пишет как складно», — думал Португальский.
«Хороший молодой человек. Хотя бороды они всё-таки зря носят», — думал Голландский.
«Хороший молодой человек. Но вот дверь незапертой держать — в смысле профилактики преступности опасно», — думал участковый Галлиулин.
«Где же эта Елена?» — тревожилась Наташа Семёнова.
«Сколько же ему квартир надо в Брюквине обойти?» — прикидывал Юра Красицкий.
А Стасик Левченко продолжал размышлять о пенсионере Приставалове, когда вдруг входная дверь отворилась — и, быстро миновав коридор, в комнату вбежала худенькая, рыжая, коротко стриженная девушка в зелёном платье. Она всплеснула руками и воскликнула:
— Ну и кавардак у тебя!
Потом, подлетев к Копылову, взяла его бородатую голову в руки и помотала туда-сюда, приговаривая:
— Математик. Садовая головушка. Дом у меня двести сорок третий, квартира — тридцать первая, а улица — Матроса Коваля вообще. Как же ты всё так перепутал, Славка?
— Ленка! — страшным голосом завопил Слава, — Ленка! Ленка! Ну степень — тройки, ну разность — два. А матрос этот я не знаю как у меня в писатели попал. Как-то сам по себе. Но ведь нашлась же! Ведь нашлась, — обратился он к гостям, замершим от удивления.
— Стас, а ты тут как? — спросила вдруг прекрасная Елена. — Мне же, — пояснила она Славе, — как раз тётя Тома письмо твоё сегодня и вручила. Только я с практики сегодня вернулась, она и позвонила. Говорит, сразу узнала по описанию: красивая, в голове ветер — и на улице с молодыми людьми знакомится.
— Между прочим, — неожиданно громко сказал Стасик Левченко, как будто совсем не удивлённый внезапным появлением своей двоюродной сестры Лены Яворской, дочери тёти Вали, — я же это письмо позавчера из ящика и забрал вечером, вместе с газетами. Улица Пушкинская, дом 64, квартира 76.
LXXI
Скоро, скоро пройдёт двадцать восьмое августа 1974 года, среда. Скоро последняя неделя каникул растает, как полупрозрачный уже кубик рафинада в горячем стакане чая, и лето закончится, и потянутся серые дожди, и станет жёлтым старый тополь у трансформаторной будки, затем ночью повалит с неба весёлый снег, укроет белой простынёй двор дома № 15 по Брынскому проспекту. И выйдет с утра во двор бодрая дворничиха Козлова Настасья Филипповна, и присвистнет. Но мы с вами уже этого не увидим, потому что этим вечером наша история закончится.
Да уже и разошлись по своим делам некоторые её герои: Голландский и Португальский повели ужинать немного посопротивляшегося из деликатности участкового Галлиулина, и теперь расположились они втроём на кухне второй квартиры, посмеиваясь, обсуждают последние события и пьют сладкий чай с кисленьким кизиловым вареньем.
Пора бы расходиться и детям: вечер уже опустился над Брюквиным. Но оповцы сидят в Штабе, грызут последние сушки. Молчат оповцы, переполненные по горло приключениями, погонями и знакомствами с замечательными людьми. Обдумывают, что записать напоследок в общую тетрадку в голубой обложке из 48 листов в крупную клетку, которая сейчас лежит передо мной на столе между сборником стихов поэта Тютчева и чёрной чашкой с белым профилем Гоголя.