Разгром. Молодая гвардия
Шрифт:
Мечик не мог разглядеть ее в темноте, но чувствовал ее присутствие так же, как и то, что они только вдвоем в бараке.
— Плохо… — сказал он сумрачно и тихо.
— Ноги болят?..
— Нет, так себе…
Она быстро нагнулась и, крепко прижавшись к нему большой и мягкой грудью, поцеловала его в губы.
V. Мужики и «угольное племя»
Желая проверить свои предположения, Левинсон пошел на собрание заблаговременно — потереться среди мужиков, нет
Сход собирался в школе. Народу было еще немного: несколько человек, рано вернувшихся с поля, сумерничали на крыльце. Через раскрытые двери видно было, как Рябец возится в комнате с лампой, прилаживая закопченное стекло.
— Осипу Абрамычу, — почтительно кланялись мужики, по очереди протягивая Левинсону темные, одеревеневшие от работы пальцы. Он поздоровался с каждым и скромно уселся на ступеньке.
За рекой разноголосо пели девчата; пахло сеном, отсыревающей пылью и дымом костров. Слышно было, как бьются на пароме усталые лошади. В теплой вечерней мгле, в скрипе нагруженных телег, в протяжном мычании сытых недоеных коров угасал мужичий маетный день.
— Маловато чтой-то, — сказал Рябец, выходя на крыльцо. — Да многих и не соберешь седни, на покосе ночуют многие…
— А сход на что в буден день? Аль срочное что?
— Да есть тут одно дельце… — замялся председатель. — Набузил тут один ихний, — у меня живет. Оно, как бы сказать, и пустяки, а цельная канитель получилась… — Он смущенно посмотрел на Левинсона и замолчал.
— А коли пустое, так и не след бы собирать!.. — разом загалдели мужики. — Время такое — мужику каждый час дорог.
Левинсон объяснил. Тогда они наперебой стали выкладывать свои крестьянские жалобы, вертевшиеся больше вокруг покоса и бестоварья.
— Ты бы, Осип Абрамыч, прошелся как-нибудь по покосам, посмотрел, чем косят люди? Целых кос ни у кого, хучь бы одна для смеху, — все латаные. Не работа — маета.
— Семен надысь какую загубил! Ему бы все скорей, — жадный мужик до дела, — идет по прокосу, сопит, ровно машина, в кочку ка-ак… звезданет!.. Теперь уж, сколько ни чини, не то.
— Добрая «литовка» была!..
— Мои-то — как там?.. — задумчиво сказал Рябец. — Управились, чи не? Трава нонче богатая — хотя б к воскресенью летошний клин сняли. Станет нам в копеечку война эта.
В дрожащую полосу света падали из темноты новые фигуры в длинных грязно-белых рубахах, некоторые с узелками — прямо с работы. Они приносили с собой шумливый мужицкий говор, запахи дегтя и пота и свежескошенных трав.
— Здравствуйте в вашу хату…
— Хо-хо-хо!.. Иван?.. А ну, кажи морду на свет — здорово чмели покусали? Видал я, как ты бежал от их, задницей дрыгал…
— Ты чего ж это, зараза, мой клин скосил?
— Как твой! Не бреши!.. Я — по межу, тютелька в тютельку. Нам чужого не надыть — своего хватает…
— Знаем мы вас… «Хвата-ет!» Свиней ваших с огорода не сгонишь… Скоро на моем баштане пороситься будут… «Хва-та-ет!..»
Кто-то, высокий, сутулый и жесткий, с одним блестящим во тьме глазом, вырос над толпой, сказал:
— Японец третьего дня в Сундугу пришел. Чугуевские ребята баяли. Пришел, занял школу — и сразу по бабам: «Руськи барысня, руськи барысня… сю-сю-сю». Тьфу, прости господи!.. — оборвал он с ненавистью, резко рванув рукой наотмашь, словно отрубая.
— Он и до нас дойдет, это уж как пить…
— И откуда напасть такая?
— Нету мужику спокою…
— И все-то на мужике, и все-то на ем! Хотя б уж на что одно вышло…
— Главная вещь — и выходов никаких! Хучь так в могилу, хучь так в гроб — одна дистанция!..
Левинсон слушал, не вмешиваясь. Про него забыли. Он был такой маленький, неказистый на вид — весь состоял из шапки, рыжей бороды да ичигов выше колен. Но, вслушиваясь в растрепанные мужицкие голоса, Левинсон улавливал в них внятные ему одному тревожные нотки.
«Плохо дело, — думал он сосредоточенно, — совсем худо… Надо завтра же написать Сташинскому, чтобы рассовывал раненых куда можно… Замереть на время, будто и нет нас… караулы усилить…»
— Бакланов! — окликнул он помощника. — Иди-ка сюда на минутку… Дело вот какое… садись поближе. Думаю я, мало нам одного часового у поскотины. Надо конный дозор до самой Крыловки… ночью особенно… Уж больно беспечны мы стали.
— А что? — встрепенулся Бакланов. — Разве тревожно что?.. или что? — Он повернул к Левинсону бритую голову, и глаза его, косые и узкие, как у татарина, смотрели настороженно, пытливо.
— На войне, милый, всегда тревожно, — сказал Левинсон ласково и ядовито. — На войне, дорогой, это не то, что с Марусей на сеновале… — Он засмеялся вдруг дробно и весело и ущипнул Бакланова в бок.
— Ишь ты, какой умный… — завторил Бакланов, схватив Левинсона за руку и сразу превращаясь в драчливого, веселого и добродушного парня. — Не дрыгай, не дрыгай — все равно не вырвешься!.. — ласково ворчал он сквозь зубы, скручивая Левинсону руку назад и незаметно прижимая его к колонке крыльца.
— Иди, иди — вон Маруся зовет… — хитрил Левинсон. — Да пусти ты, ч-черт!.. неудобно на сходке…
— Только что неудобно, а то бы я тебе показал…
— Иди, иди… вон она, Маруся-то… иди!
— Дозорного, я думаю, одного? — спросил Бакланов, вставая.
Левинсон с улыбкой смотрел ему вслед.
— Геройский у тебя помощник, — сказал кто-то. — Не пьет, не курит, а главное дело — молодой. Заходит третьеводни в избу, хомута разжиться… «Что ж, говорю, не хочешь ли рюмашечку с перчиком?» — «Нет, говорит, не пью. Уж ежели, говорит, угостить думаешь, молочка давай — молочко, говорит, люблю, это верно». А пьет он его, знаешь, ровно малый ребенок — с мисочки — и хлебец крошит… Боевой парень, одно слово!..