Разоренье
Шрифт:
Это известие весьма удивило меня.
— И стоит за этакой сволочью гнаться! На его месте я бы сам ей руп дал: иди, любезная, право. Что за такой, за паскудиной таскаться? Известная потаскуха, бродяга… Пирожное еще будет, ваше благородие!
Долго просидел я в этот вечер у Ивана Николаича и когда воротился, то нашел Ивана мертвецки пьяным. Он был весь в грязи и валялся в передней без чувств; рубаха его была изорвана, а лицо и руки покрыты ссадинами и синяками. Мне просто страшно сделалось в компании с ним. Очевидно, что было большое пьянство, большая драка, разыгралось
–
Ранним утром, чуть свет, я был разбужен торопливым и нетерпеливым стуком в дверь, разбудившим даже Ивана.
— Погодишь, не умрешь! — рыча с похмелья и отворяя крючок у двери, бормотал он.
В передней застучала деревяшка солдата.
— Эко грохаешь! — хрипел Иван; но солдат ему не отвечал и прямо вошел ко мне.
На нем лица не было.
— Что с тобой?
— В дому не чисто, ваше высокоблагородие! — пролепетал он, вытянувшись в струну и как бы задыхаясь.
— Что такое?
— Очень не чисто, ваше благородие, жена померла!
— Ай померла? — воскликнул Иван в великом испуге.
— Померла! — прошептал солдат. — Ну не очень чисто скончалась… Очень… неаккуратно…
— Да в чем дело? Будет, говори!
Несмотря на испуг и трепет, солдат кое-как объяснил, что вчерашнего числа, после того как они с Иваном "выволокли" жену из прощоновского кабака, солдат привез ее домой, ругая дорогой, говоря ей, что она довела его, старого человека, до того, что он подрался, подрался из-за того, что она обокрала его, нищего, унесла последнее… Жена все молчала. Приехав домой, он взвалил ее на печь и сам лег туда же, предварительно привязав одним концом веревки за дверь, чтобы кто не вошел, а другой конец с пьяных глаз взял с собой на печку, обвязал им женину ногу и крепко держал веревку в руке, чтобы проснуться, когда она побежит. Жениной девчонке, которую тоже ударил несколько раз, он наказал смотреть за мамкой, ежели сам задремлет.
В глухую ночь он слышал пронзительный крик — голос походил на девчонкин, но очнуться не мог, потому что голова "дюже" была тяжела.
— Прочухался под утро, — шептал солдат. — Глянул к полатям… ан она… и веревка эта самая!
— Ах, дело-то не чистое! — хрипел Иван, очнувшись от хмеля. — А-а, братец ты мой!
— Очень не чистое дело!
Все мы помолчали.
— Эх, водочка-а, матушка! — утирая градом полившиеся слезы, говорил солдат: — два раза я от тебя погибель имею, под шапку из-за тебя попал… теперь, может, душу…
— Ах, бедовое дело! — охал Иван. — Девчонка-то что ейная?
— Убегла девчонка!.. Кабы не пьян был, я б окликнул… Она, надо быть, видела, как мать-то… ну и убегла. Как не убечь!
Солдат был крепко убит и почти не разговаривал с Иваном.
Почему-то мы сочли нужным пойти на место происшествия. В селе уже знали о нем. У дверей изб толпились женщины, закутавшись от дождя свитами. Редкая из них осмелилась подступить к толпе мужчин, обступивших солдатскую избу в глубоком молчании
— Эй! Хромой! — послышалось с солдатского двора, когда мы все трое подходили к нему. —
Это кричал Ермолай.
— Нашел время шататься! — продолжал он. — Тоже порядок спросят… Надо ее выволочь оттеда, для господ… для воздуха. Эй, ребята! помоги!
Какой-то старичок, на лице которого выражалось полное убеждение, что это дело мирское и его оставить нельзя, отделился из толпы; вместе с хромым солдатом они вошли в избу. Скоро оттуда вылетела на двор веревка.
–
— Пожалуй что утрафишь в хорошее место из-за этого дела! — толковал Иван в ожидании следствия и сам же отвечал на это: — куда угодно! в Сибири — тоже люди, и рад-радехонек!
Но этот ответ не успокоивал его, да и не один Иван, все село было в величайшей тревоге. Собственно страшен был не суд, не начальство, а та какая-то беспредельная тоска, которая сразу навалилась на всех после этого происшествия. Что-то тяжелое висело над головами всех и не давало покою. По ночам можно было заметить огоньки, чего прежде не было, что бывает, когда грозит туча, несчастие. Солдат два дня стоял на карауле при жене и не показывался, ожидая начальства. Иван не посещал его и, испытывая общий душевный ужас, мучился ночью более обыкновенного.
— Что, ваше благородие! — говорил он, тихонько пробираясь ко мне. — Как ни вертись, а надо быть, что промахнул я имдушу-то!.. По совести оказать, чудится мне, что и в другой раз мы с ним торговались… Тут уж он мне: "Что угодно! Не токмо храмы божий, а хушь, говорит, дрова обругай, соглашусь!" Тут-то, должно быть, я и ахнул… Должно быть, что так! Потому и им не из чего звать попусту… Уж ежели кричат: "пойдем", стало быть, что-нибудь есть! Ничего не сделаешь!.. Коли, бог даст, отверчусь от этого дела, надо писать просьбу. Надо!
Наконец всем полегчало: приехало начальство: судебный следователь, лекарь и фельдшер с ящиком анатомических инструментов. Толпа около солдатской избы собралась громадная; на этот раз даже бабы, поодаль от мужиков, образовали довольно порядочную группу. Посреди двора возвышался шалаш, забросанный соломой, под которым лежала покойница. У ворот плетня стояли без шапок солдат и Ермолай, оба застегнувшись на все уцелевшие пуговицы. Трезвое лицо Ермолая было обыкновенное, форменное, солдатское лицо; только разбойничьи глаза его как будто стали меньше; он как-то хитро поглядывал ими и видимо робел… Хромой солдат был уныл и как будто отощал; тем не менее косицы его были приглажены, а когда подошло начальство, то вместе с Ермолаем он совершенно по-солдатски произнес:
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие!
— Здравствуйте, ребята! — сказал следователь, взглянув на вытянувшегося и бледного солдата. — Староста! Сафрон!
— Староста! Эй! Иди! — гудели в толпе.
— Самоварчик, брат, нельзя ли… а?
— Можно-с!
— Пожалуйста, поскорей… Ступай! Так это твоя жена-то?
— Так точно, ваше высокоблагородие, наша-с! — отвечали Ермолай и солдат вместе.
— Иван Петрович, — перебил лекарь, — скажите, чтоб и яиц всмятку.