Разорванный круг
Шрифт:
— Трест не трест, а кустарь-одиночка, — отшутилась она и пошла разогревать ужин.
Брянцев сидел один в своем «номере», как он называл комнату, в которой они теперь жили, и думал о том, как хорошо было бы очутиться сейчас в другой комнате, ощутить теплоту Еленкиного плеча, испытать то ни с чем не сравнимое состояние душевной приподнятости и покоя, которое неизменно возникало у него от одного только ее присутствия…
Повертелся в промежутке между кроватью и диваном, закурил, подошел к окну, стал вглядываться в темноту улицы, подчеркнутую редкими точками фонарей, и стон, протяжный, надрывный, непроизвольно вырвался у него.
Дверь открылась, с полотенцем в руке
— Ты меня звал? — спросила она.
Уже позже, в постели, просмотрев газеты, Брянцев сказал жене:
— Ты все-таки оставь ее в покое. Человека не переделаешь.
— Тебе легко. Утром ушел — ночью пришел, — зашипела Таисия Устиновна. — Живешь, как квартирант. А я целый день с нею с глазу на глаз.
— Могу дать совет: иди работать.
— Медсестрой?
— Сможешь врачом — иди врачом.
Таисия Устиновна сердито засопела. Сколько раз убеждал ее муж учиться, когда учился сам. Не лишь бы учиться, а тому, к чему душа лежит. Но у нее ни к чему душа не лежала. Даже к медицине, хотя после техникума и фронта дорога в медицинский институт была ей открыта. Очень убедителен был пример матери. Ничему не училась эта женщина и счастливо жила с отцом. Так почему ей должна быть уготована другая участь? Она считала замужество пожизненной рентой.
— Право же, так обалдеть можно, — развивал наступление Брянцев. — Я доставляю забот очень мало, квартиры у тебя теперь нет, чистоту наводить негде. Надо же себя куда-то деть.
— Дикое говоришь. Молодая была — не работала, а сейчас… Людям на смех… Жена директора завода пошла медсестрой.
— Ах, вот оно что… Странные взгляды у тебя, Тася. Ты себя уважаешь?
— А почему бы и нет?
Таисии Устиновне многое хотелось сейчас сказать. И то, что она хорошая, заботливая жена («Разве я для себя живу? Для него живу»), и то, что ради него отказалась взять на воспитание ребенка («Сейчас уже невеста в доме была бы»), и то, что ее уважают люди.
Но она сочла самым благоразумным отмолчаться. Повернулась к мужу спиной и спросила через плечо:
— Ты мне лучше объясни, почему тебя не любит городское начальство?
— А ты откуда знаешь? — спросил Брянцев, поняв этот вопрос как желание сказать в отместку что-нибудь неприятное.
Таисия Устиновна не призналась, что была в исполкоме — выбивала для пенсионерки путевку в санаторий — и краем уха слышала там неодобрительный разговор о муже.
— От жен, — сказала она. — Жены все знают. Слава о тебе нехорошая пошла. Будто ты все по-своему вертишь и никого признавать не хочешь.
— А считаются?
Ей не хотелось золотить пилюлю, но и отрицать правду она не могла.
— Считаются.
— Вот это главное. А любовь мне в другом месте нужна. На заводе.
— А все-таки, почему начальство тебя не любит? — не унималась Таисия Устиновна.
Брянцев ответил не сразу. Подумал, как объяснить, чтобы было понятнее.
— Не любят за упорство. Не за упрямство. Упрямство — это способность стоять на своем независимо от того, прав ты или не прав. А упорство — другое качество: способность отстаивать свою правоту. За это тоже не любят, особенно, если впоследствии оказывается, что ты был прав.
Глава шестнадцатая
С тех пор как институт рабочих-исследователей получил известность во всей стране, Сибирск стал местом паломничества представителей разных предприятий и работников прессы. Журналисты приезжали, как правило, с фотокорреспондентами. Одни с готовностью принимали все на веру, другим успехи рабочих-исследователей казались фантастическими, и они устраивали дотошный допрос с пристрастием, пытаясь обнаружить просто «шумовой номер». Но все кончали одним и тем же: писали очерки и фотографировали людей. Наиболее добросовестные старались запечатлеть то, что видели, но находились и ловкачи, виртуозы своего дела — те беззастенчиво «организовывали» материал. Таким нужно было собрать живописную группу, потребовать от людей либо сосредоточенно-значительного выражения лиц, либо сияющих счастьем улыбок и обязательно сфотографировать рабочих, беседующих не с кем иным, как с секретарем парткома на фоне какого-нибудь впечатляющего агрегата.
Секретарь парткома Пилипченко не выносил этих инсценировок. С рабочими он беседовал каждый день, но не у агрегата, когда дорога каждая минута, — находил для этого другое время. Он был предельно безыскусствен и честен, — за эти черты и избрали его секретарем партийного комитета, — и никогда не принимал бы участия в инсценировках, устраиваемых журналистами, если бы не Карыгин. Тот упорно твердил ему, что надо учитывать соотношение своего авторитета и авторитета директора. У директора он неизмеримо выше, и наращивать его не обязательно. А корреспондентам все равно нужен объект из руководящих работников. Отказываетесь вы — они Брянцева тащат. И получается нонсенс: институт — организация общественная, а представляет его директор.
Противоречивые чувства испытывал Валентин Герасимович Пилипченко к Карыгину — и антипатию и уважение. В причинах антипатии он разобраться не мог — она возникала откуда-то из подсознательных глубин, — а вот уважение обосновать мог. Крепко политически подкован Карыгин, с чутьем, дальновидный, бывалый. Такому по плечу деятельность любого масштаба. Ну как ему, молодому партийному работнику, вчерашнему цеховику, не прислушаться к этому ветерану.
Ни в приятели, ни в подшефные к Карыгину Пилипченко не напрашивался. Карыгин пришел к нему сам в тот знаменательный вечер, когда секретарь парткома провел свое первое в жизни общезаводское партийное собрание. Хорошо провел. Задел в докладе многих, вызвал бурные споры и был очень доволен собой. Даже секретарь райкома Тулупов, уходя, крепко пожал ему руку и шепнул: «Ну вот видишь, паниковал, отказывался — не потяну, не справлюсь. А как сразу заворачиваешь! Так и держи».
Уставший от шестичасового напряжения Пилипченко пришел в партком и сел отдохнуть, выкурить одну-другую папиросу, продлить ощущение того радостного подъема, который дает сознание хорошо сделанного дела.
Вот тут и зашел к нему Карыгин «на огонек», как он сказал.
— Хорошее собрание? — спросил Пилипченко со свойственной ему непосредственностью.
— Собрание хорошее, а доклад дерьмовый.
Пилипченко даже подскочил на стуле.
— Почему?
— Вы походили на сумасшедшего автоматчика, который поливает огнем всех подряд, — и чужих и своих. Надо быть похожим на артиллериста: выбрать одну точку и лупить по ней.
Пилипченко сидел сраженный и озадаченный. Карыгин принялся пояснять:
— Вы пощипали многих, и многие остались вами недовольны. Не так нужно, дорогой мой дебютант. Нужно вытащить за ушко одного человека и показать его с фасада. Потом, когда и он, и весь зал будут думать, что вы приметесь за другого, опять его показать, теперь с тыла. Затем с одного бока, с другого. Все будут видеть, что вы умеете бить насмерть, и каждый будет вам благодарен, что минули его…
Способность Карыгина ухватить самую суть, увидеть то, чего не видят другие, дать свое истолкование фактам, свою оценку постоянно удивляла Пилипченко.