Разрыв-трава. Не поле перейти
Шрифт:
– Догадываюсь.
– Не боишься? – Стигнейка шевельнул в улыбке толстую губу.
– Видели кое-что и пострашнее.
– До чего смелый парень! – усмехнулся Стигнейка.
– Приходится. На смелого собака только лает, а трусливого в клочья рвет.
– Занозистый ты. Язык у тебя длинный. Слыхал ли, что кое-кому языки укорачиваю?
– Слыхал, как же, а видеть не доводилось. – Макся хотел встать, но Стигнейка надавил на плечо, приказал:
– Сиди! Поговорить с тобой охота. – А сам метнул быстрый взгляд на зимовье, крикнул Федоске: –
– Нет у нас никакого ружья, не бойся. Разве Татьянка пульнет кочергой из окошка. Но не должна бы, она у нас девка смирная. – Макся чувствовал, что нельзя, опасно так разговаривать со Стигнейкой, а сдержаться не мог, его так и подмывало позлословить, пощипать Сохатого со всех сторон. – Сам подумай, для чего нам оружие? Тебе оно, конечно, нужно…
– Мне, слов нет, нужно, а для чего – понимать надо.
– Я понимаю… Для чего волку зубы, рыси когти – как не понять.
Стигнейка перестал жевать хлеб, резко поставил кружку на землю.
– Замолкни, щенок! Из-за кого я винтовку который год в руках держу? Мозоли на ладонях набил. Ни бабы у меня, ни хозяйства. Из-за кого?
– Из-за большевиков, думаю.
– А то из-за кого же?
– Ну и я говорю – из-за них. Они тебя к Семенову служить погнали. Они заставили с самыми подлыми карателями спознаться. Всё они, большевики да комиссары красные.
Не понял Стигнейка скрытой насмешки или пропустил ее мимо ушей, подхватил:
– Да, они всю жизнь изуродовали! Я уже тогда видел, куда приведут комиссары. Но ничего, им тут житья не будет. Уж цари ли не гнули, не ломали семейщину, проклятое никонианство навязывая, а что вышло? Большевики хуже Никонки-Поганца. Совсем веру извести хотят. Пусть попробуют! Зубы обломают.
– Едва ли… Не верой одной сыт человек. А потому ни тебе, ни другим не поднять людей за двуперстный крест. Теперь, после войны, люди с понятием стали.
– Ты рассуждаешь как партейный, – зло прищурился Стигнейка.
– А я, может, партейный и есть…
– Да нет. Кто у нас партейный, я знаю. Все они у меня помечены. Ты красненький; да и то с одного боку, с другого еще зеленый, недозрелый. Но помни: чуть чего, не погляжу, что молодой.
К огню подошла Татьянка, опасливо покосилась на Стигнейку, собрала пустую посуду, унесла в зимовье.
– Лукашкина сестра? – спросил Стигнейка, провожая ее взглядом. – Ничего, бравенькая деваха.
– Ее не задевай!
– Ишь ты, сердитый… Ну давай, веди меня ночевать.
В зимовье Стигнейка проверил, не открываются ли окна, велел Татьянке наладить постель на полу у порога и, не раздеваясь, лег спать. Сказал, вынимая из кобуры наган:
– Ненадежный ты парень. А мне сказывали: ерохинские ребята ничего. Ты ненадежный, зато умный, сообразишь, что стоит брякнуть обо мне где не надо – и твоя шмара длиннокосая, твои братья и ты сам сразу же получите по конфетке, от которых кровью рвет. Понятно? Каждый твой шаг мне будет известен. Лазурька охрану каждую ночь выставляет, поймать меня хочет. А я лучше самого Лазурьки знаю, где, за каким углом его караульные дремлют.
До полночи не мог заснуть Макся. Из всего разговора с Сохатым больше всего запало в душу вскользь оброненное замечание: «Ерохинские ребята ничего». «Мразь, дерьмо собачье, с каких это пор красные партизаны стали для тебя ничего! Не было, нет и не будет у нас с тобой мира, бандюга! Но кто ему сказал такое? Когда, чем дали братья повод для такого навета? Может, тем, что, в хозяйстве увязнув, ничем не помогают Лазурьке? Или хуже что? Да нет, не должно… Ну да ладно, с этим потом разберемся. А сегодня я тебе, поганец, покажу, какие они, „ерохинские ребята“».
К боку Максима жался Федоска. Боялся парнишка. Макся обнял его, шепнул: «Спи, ничего не будет». И Федоска заснул. А Татьянка не спала, это Макся чувствовал по ее дыханию. Она лежала тут же, на нарах, у печки. Он протянул к ней руку. Татьянка схватила ее обеими руками, крепко сжала.
Сохатый спал, слегка посвистывая носом. Макся обдумал, как будет действовать. В трех шагах от нар, в подпечье лежат березовые поленья. Добраться до них. Потом на цыпочках к Сохатому. Хватить разок по голове – не дрыгнет. Только бы не промахнуться!
Освободив руку, Макся неслышно сполз к краю нар, спустил на пол босые ноги, встал.
– Куда? – в темноте щелкнул предохранитель.
– Пить хочу. – Макся протяжно зевнул. – Тебе, поди, докладывать об этом?
– Да!
– А если по нужде? Тоже?
– Да!
– И по какой нужде – уточнять?
– Ложись!
Макся зачерпнул из кадки воды, попил для отвода глаз, вернулся на нары, досадуя на кошачью чуткость Стигнейки: Татьянка подползла к нему, дыхнула в ухо:
– Не вздумай чего, Максюшка. Я боюсь.
– Трусиха? – так же тихо спросил он.
– Ага. Погляди, какие у него глаза. Оледенелые.
– Эй вы, я не люблю, когда мне мешают спать! – крикнул Сохатый.
– Тебе твой страх мешает…
Ладонью Татьянка закрыла ему рот.
– Молчи, Максимушка, молчи, ради бога! Не зли его, родимый…
На своей щеке он почувствовал ее губы – робкий поцелуй. А может быть, ему только показалось, может быть, Татьянка невзначай прикоснулась губами?
Утром Стигнейка все время разглядывал Татьянку серыми, выстуженными глазами, разглаживая пальцем усики.
Уезжая, сказал:
– Буду, видно, наведываться сюда… Так ты, еще раз говорю, не звякай обо мне. Иначе – смерть! И воду пей с вечера.
…Все это сейчас вспомнил Максим. В другое время он бы с радостью помог Корнюхе. Но как теперь быть? Как оставить на заимке Татьянку и Федоса без взрослого мужчины? Правда, он посылал Федоса в деревню предупредить Лазурьку, и председатель велел пока что помалкивать, не говорить никому ни слова. Что он там задумывает, кто его знает. Пока подготавливается, Сохатый может не раз побывать на заимке. А поди угадай, что у него на уме.