Разум океана. Возвращение в Итаку
Шрифт:
«Слов не будет, дружище… Если я произнесу их, они потеряют всю силу. Иногда слова нуждаются в том, чтобы их не произносили вслух. Они родились в сознании и только в нем способны существовать. Стоит слететь им с губ, и они поблекнут, превратятся в прах».
— Можешь ударить меня, Олег, — сказал Решевский, — но я хочу тебе все рассказать…
— Ударить? Могу, конечно… Только зачем? Это ничего не изменит. И потом, ты разве убежден, что заслужил это? Ты, кажется, доволен судьбой. Чего же еще лучше? Ну а о себе позабочусь я сам. Видишь вон ту красотку, что на стене, с янтарем в руках? Возьму ее в жены. Как смотришь? Годится? Надежно
— Олег, я понимаю тебя, но…
— И хорошо. Когда понимают — хорошо. Больше всего страдаешь от человеческого непонимания. А с тобой удобно. Ты все понимаешь, и не нужно сотрясать воздух словесами. Ты мне вот что лучше скажи, море почему бросил? Она заставила, да? Всерьез занялся преподавательской деятельностью или временный этап?
Решевский молчал, видимо, обдумывая ответ.
— Тут вопрос сложный… — начал он.
— А ты не усложняй без нужды…
— Видишь ли, конечно, она настояла, ну и я… Сейчас учусь заочно, хочу заняться теорией судовождения.
— А практику оставляешь нам, простым смертным? Что ж, ничего зазорного в твоих планах нет. Каждому своё. Иногда я жалел, что соблазнил тебя мореходкой…
Решевский вздрогнул.
— Жалел?
— Ну не в том смысле, в каком ты сейчас подумал. Просто видел, что ты способен на большее. Кончал бы полную школу и шел в институт, глядишь, получился бы ученый или хороший врач, как отец… У тебя было это, ну, способность к анализу явлений, что ли, Стас, понимаешь… Впрочем, и сейчас не поздно.
— Ты так считаешь?
— Конечно. Ведь начинаю же я сегодня новую жизнь. А море ты бросил зря. Ну, это я на свой аршин прикинул, извини…
«А может быть, и ты когда-нибудь бросишь море, — подумал я о себе, — надоест болтаться месяцами и видеть вокруг воду, одну лишь воду да примелькавшиеся лица твоих штурманов и ждать, когда море подкинет пакость, вроде той, что я имел уже несчастье попробовать, или нечто другое — ассортимент у моря велик, и оно не скупится на вариации. Оно чужое для нас, землян, хотя и говорят, что жизнь возникла в море. Наверно, было это так давно, что оно утратило память об этом и видит в нас лишь назойливых муравьев, настойчиво царапающих его поверхность килями своих кораблей, волокущих тралы по дну. Не случайно «море» — слово среднего рода. Море — это не поддающееся человеческому разумению существо. Вот «земля» — это понятно. Слово женского рода. Земля, мать, родина. И все-таки люди снова снаряжают корабли, и снова гремят якорные цепи, снова летят в воду сброшенные с причала швартовы — море призывает к себе людей, утоляющих ненасытную жажду познания. Многие не осознают этого, но инстинктивно, подсознательно захвачены морем в плен. Иные уходят совсем, уходят и не возвращаются к морю. Однако тоска, грустная память о нем остается. Как бы и тебе, Решевский, не затосковать… А может быть, ты и тоскуешь, парень?»
Вслух я ничего не сказал. Это мое восприятие моря, и оно не касается остальных. А тут Мокичев вернулся с Галкой к столу, откланялся и двинул к своим ребятам — те уже махали ему руками, известно, какая компания без Васьки? А при Галке ни о чем таком, связанном с морем, говорить нельзя. Мне становилось ясно, что пора бы закончить вечер, нервы у меня не стальные, а я перетягивал их сегодня, забыв о пределе запаса прочности.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Шаги под дверью затихли. Залязгал запор, дверь распахнулась, и в камеру «шизо» вошел Загладин.
Штрафной изолятор, или сокращенно «шизо» (странное слово, созвучное со словом «шизоид», «шизофреник», интересно, знал ли об этом тот, кто первым придумал такое сокращение и пустил его в обиход?), так вот, значит, этот самый шизо, тюрьма в тюрьме, находился на территории общей «зоны» и имел свою собственную охрану и систему ограждения. Туда помещали заключенных, которые нарушили режим или совершили преступление уже в колонии и ждали следствия и суда. Были там камеры общие, на десять-двенадцать человек, получивших нестрогую отсидку. Таких кормили по полному рациону и давали работу прямо в камеру, чтоб не слонялись от безделья. Меня определили в одиночку, на строгий режим, работы мне не полагалось, выводили лишь на тридцатиминутную прогулку.
Попав в одиночку, я почувствовал себя, как ни странно, счастливым. После такой встряски мне никого не хотелось видеть, и возможность побыть с самим собой наедине оборачивалась неожиданно приятной перспективой, о чем, вероятно, не подумала администрация, определяя мне строгий режим.
А может быть, как раз и решено было проявить своеобразную гуманность и дать мне возможность побыть одному, ведь больше всего я нуждался тогда именно в этом.
На второй день пришел ко мне Загладин. Но здесь нужно быть последовательным и объяснить, за что я попал в шизо.
Исполнялся год моего пребывания в колонии.
«Прошел год, — подумал я, — тебе уже тридцать один. Если отбудешь срок полностью, исполнится тридцать восемь. Не так уж и много на первый взгляд. Но это не обычные годы. Наверно, условия неволи таковы, что какие-то качества человеческой натуры бесследно исчезают и появляются новые. Можно потерять нечто невосполнимое, значение которого трудно переоценить, и приобрести то, что помешает жить на воле».
Для меня не оставалось ничего другого, как исправно работать, читать, размышлять о самых различных вещах, ждать от Галки писем и загонять подальше, в затаенные уголки души, теплившуюся надежду на успех усилий Юрия Федоровича Мирончука.
Мирончук изредка писал, рассказывал о новостях в Тралфлоте, старался ободрить и делал это не прямо, в лоб, а незаметно, исподволь, трудно было ухватить, где и как он меня подбадривает, но тем не менее от писем его становилось спокойнее. О деле моем писал он скупо, однако я чувствовал, что Юрий Федорович о нем не забывает.
Не так-то просто пришлось Мирончуку. Он понимал, в какую сложную ситуацию попал я. Стечение обстоятельств препятствовало обнаружению истины. И, конечно, за этим стояла тень Коллинза. Но ему, Коллинзу, так и не удалось сделать из меня союзника, хотя бы и потенциального.
Да, Мирончуку было нелегко. Так уж, видно, устроено человеческое общество, что наряду с людьми, откликающимися на чужую беду, живут и такие, для которых своя рубашка ближе к телу. Кто его знает, может быть, какой-то резон в этом и есть, может быть, сама эволюция позаботилась о наделении человека не только разумом, но и «разумным» эгоизмом?
Находились такие, что говорили Мирончуку: «И чего ты связался с этим делом, Юрий Федорович? Непонятна твоя позиция… Сам подумай. Корабль был? Был. Утопил его со всей командой Волков? Утопил. Есть документы, снимающие с Волкова вину? Нету их. Суд признал капитана виновным? Признал. Чего же ты хочешь, дорогой товарищ Мирончук? Или ты следствию и суду не доверяешь, а?»