Разум океана. Возвращение в Итаку
Шрифт:
— Это вроде как свой огород у тебя в океане?
— Ну да. Ты координаты не запомнил? Тогда могу быть спокойным за своих лангустов: в огород ко мне не заберешься…
— Что ты, Капитан, я и моря-то ни разу не видал.
— Выйдешь послезавтра и катай в Одессу.
— А что, и поеду. За два-то года можно себе позволить…
Да, послезавтра Широков выйдет отсюда и многое сможет себе позволить. Может просто войти в лес, упасть в траву и бездумно смотреть, как близко от лица спешит рыжий-рыжий муравей…
Простились мы утром. А выпускали его в двенадцать часов, мне же предстояло идти на работу.
— Напишу, Капитан, — сказал
Так ушел из зоны Иван Широков. Потом он написал мне письмо, все у него в новой жизни сладилось, но это было уже потом, а пока сразу после его освобождения майор Загладин объявил, что теперь старшим дневальным буду я. Это ставило меня в несколько привилегированное положение и одновременно усложняло существование… Но против решения Загладила я не возражал, потому как он сам меня об этом просил: помогать мне, мол, будешь, Волков…
Я ждал свидания с Галкой, ждал от нее телеграмму с датой приезда. По моим расчетам она уже получила письмо, день-два на переговоры в школе о замене на уроках, значит, дня через три будет телеграмма, сутки на дорогу, полетит, конечно, самолетом, и… О дальнейшем я старался не думать, но с заключенным, выполнявшим обязанности коменданта гостиницы, расположенной в «зоне», условился о том, что он будет держать для меня, вернее для нас с Галкой, самую лучшую комнату.
К намеченному мною сроку я добавил еще два дня, а телеграммы все не было.
Мы сидели на скамейках у входа в столовую, курили в ожидании сирены на работу и лениво — был теплый день бабьего лета — вели неторопливый разговор.
Любимой темой наших разговоров была амнистия. О ней говорили ежедневно, и разговор возникал по любому, казалось бы, совсем далекому от нее поводу. Намеки на скорую возможность амнистии заключенные искали в газетах, в передачах по радио, в лекциях о международном положении, в докладах на Пленумах ЦК партии и сессиях Верховного Совета.
Завели про амнистию и в этот раз. И уже рявкнула сирена, подняв всех с мест, когда ко мне подошел дежурный надзиратель и передал распечатанную телеграмму:
«Приехать не могу. Подробности письмом. Галина».
Ничего не зная еще, я вдруг понял, что произошло непоправимое. Наверное, на лице моем было написано про это, товарищи обступили меня, и кто-то сказал:
— Несчастье какое, Капитан?
Я вытер со лба пот, сунул телеграмму в карман и крикнул, чтоб все построились — пора на работу в цех.
Вечером после отбоя долго не мог уснуть и думал о том, почему она так подписала телеграмму. Она не любила полного своего имени «Галина», я всегда называл ее Галкой, и все письма и радиограммы в море она подписывала так: Галка, Галка, Галка…
Ее подпись сказала мне о многом. Детали узнал, когда получил извещение — оно пришло после телеграммы, и между телеграммой и извещением не было ничего, видно, побоялась написать письмо, да и о чем, собственно, писать — когда получил извещение о том, что наш брак с Галиной Ивановной Волковой, девичья фамилия такая-то, расторгнут на основании статей таких-то и таких-то, а также приговора коллегии по уголовным делам областного суда от такого-то, и так далее, и тому подобное…
Так оно все и было. При таких обстоятельствах не стало у меня жены.
Потом пришло сумбурное и истеричное письмо от нее. Я с трудом дочитал его до конца и уничтожил. Было еще два письма, но я отправил их назад, не распечатав.
В колонии быстро узнали обо всем. Видно, разболтал писарь канцелярии, тоже из заключенных, вручавший мне решение суда. Заговаривать со мной остерегались, уж очень мрачен я был тогда.
Но нельзя было долго нагнетать пар в котлах. Обрушившаяся на меня беда, нет, не беда, это слово здесь не подходит, «несчастье» тоже не годится, все равно что «беда», ведь я не чувствовал себя несчастным, не знаю, как и определить свое состояние, но в душе неудержимо росло давление. Оно могло разорвать сердце, если не найти выход, если не сработает клапан и не стравит пар.
Наверно, я смог бы рассказать обо всем Ивану Широкову, поделиться с ним, и мне стало бы легче. Но он был уже далеко отсюда.
Оставался Игнатий Кузьмин Загладин.
Начальника отряда я уважал, да и не только я. Мне всегда казалось, что Загладин именно тот человек, которому только и можно доверить сложное и трудное дело — возвращать обществу оступившихся людей. Думаю, с поправкой на разницу нашего положения, я могу утверждать, что мы дружили с Игнатием Кузьмичом. Но он носил майорские погоны. Загладин был «гражданин начальник», человек из другого мира, и это, а может быть, что другое, остановило меня от разговора с ним на столь сокровенную тему, хотя мы часто беседовали как два добрых приятеля. Но я так думаю, что эти беседы вообще входили в план работы начальника отряда, ну и пусть, пусть так, никакой искусственности, игры на публику не было у Загладина, это я сейчас придумал про план работы, просто-напросто был он истинным человеком, великой души человеком и в жизни повидал немало…
Неоднократно замечал, как он приглядывается ко мне в последнее время, не решаясь заговорить. Его тоже, видно, останавливали какие-то соображения, может, боялся нарваться на грубость или такт проявлял, не знаю, только разговора у нас не состоялось, он не проклюнулся даже. И тут подвернулся Желтяк.
Мы прибыли с ним в колонию вместе. Фамилия его была Желтяков, сидел он за кражу и отбывал срок в соседнем отряде. Но работал в нашем цехе, поэтому виделись мы ежедневно. Никто не знал, как зовут его, Желтяк и Желтяк, у него и лицо, круглое, словно тарелка, было желтого цвета, печень, верно, беспокоила или от природы такой, и глаза желтые, окруженные мохнатыми, тоже желтыми ресницами, ну, чистый филин, только звали его Желтяком, и по фамилии, и по обличью кличка как нельзя лучше приклеилась к этому типу.
Он ко мне и подвалился, филин.
— Капитан, — сказал Желтяк, — брось казниться из-за бабы…
— Что тебе? — спросил я Желтяка.
Он подмигнул мне и стал утешать, «по-своему», конечно…
— Пошел ты… Знаешь куда? — сказал я.
— Куда? — полюбопытствовал Желтяк.
Я удовлетворил его любопытство, популярно объяснив маршрут, и повернулся, чтобы уйти
— А ты подумай, Капитан! — крикнул мне вслед Желтяк.
И в тот день я действительно думал.
Я находился в каком-то странном состоянии: я двигался, работал, сдавал после смены продукцию, что-то жевал в столовой, отвечал на вопросы — и при этом как бы стоял в стороне от окружавшего меня мира и обитавших в нем людей. Существовало два Волкова. Как тогда, на острове Овечьем, в момент, когда подошел катер, чтобы снять нас с Денисовым. Один Волков — невозмутимый наблюдатель, с интересом, носившим, правда, я бы сказал, несколько академический характер, следил за действиями второго Волкова, Волкова-заключенного, который продолжал жить предписанным правилами распорядком и пытался сохранить какую-то видимость самостоятельности в своих действиях. Первый Волков явно презирал своего двойника, а двойник мучился, потому что знал об этом и не умел ничего противопоставить этому презрению.