Реалисты и жлобы
Шрифт:
– И не подходи больше к машине, сучий потрох! Ноги пообломаю…
И еще он говорил какие-то слова, обидные, гадкие, и вокруг все смеялись, потому что смеяться в поле над учениками не считалось делом стыдным… На них оттачивалось слово…
Какое им дело было до того, что недалеко стояли девчонки, а среди них – Татьяна Горецкая, которую тогда, можно сказать, будто впервые увидел Валька Кравчук. И ради нее он взобрался на трактор и крутанул не туда и не так…
Как давно это было, а как сейчас… А тут еще эта фотография птичницы… И белоперая ферма… И девчонка на портрете, совсем на Татьяну не похожая, но и похожая тоже…
Черт знает что! Что случилось, кто ему скажет?
Вошел Борис Шихман. Сказал,
Это же надо! Хутор, можно сказать, наступал изнутри и снаружи сразу.
… Валентину было четыре года, когда началась война. С субботы на воскресенье отец взял его с собой рыбачить. Они встали рано, до солнца, и пошли с отцом в заветное место. Отец шел впереди, и Валентину запомнились штаны отца, широкие, серые, подвернутые до колен. За подвер-нутость он, маленький, держался рукой, когда они спускались к речке. От этого отцу было неудобно идти, и он даже крикнул ему: «Да не чипляй ты меня за ногу… Я ж двигаюсь…» До сих пор в ушах голос отца, а в ладонях ощущение брючной ткани. Потом, уже взрослому, почему-то понадобилось узнать, из чего были сшиты отцовские штаны. Выяснилось – диагональ. Мать – он у нее спросил – почему-то разволновалась, что он помнит эти штаны, расплакалась и сама тогда вспомнила удивительное. Будто, когда они с отцом вернулись днем и мать, крича в голос, сказала им про войну, отец вроде бы как и не понял сразу, про что речь, и ответил ей невпопад:
«Валька-то наш, дытына, глянул с пригорка на хутор и говорит; «Папаня! Зайчик лежить… Углядел!» – «Война, Петя! Война!» – кричала мать.
«Дытына, а заметил красоту», – повторяла отцовы слова через двадцать с лишним лет мать, вспомнив эту подробность в разговоре о диагоналевых брюках.
Сам Валентин слов этих своих, конечно, не помнил, и не знает он, с чего у него замирает сердце, когда с пригорка он видит этого большого зайца с прижатыми ушами – белокипенного зимой и когда цветут абрикосы и серо-зеленого, притрушенного летней пылью. Хутор-заяц. Этим словом он был и заклеймен в свое время, когда исхитрился в войну прожить, считай, без войны. Более того, в достатке. Эта удивительная история его хутора жгла журналистские потроха Валентину Кравчуку. Ах, какой ни на что не похожий можно было сварганить материал! Как-то поделился идеей с Виктором. Тот сказал категорически: «Вот этого не надо… Горецкий – личность смутная, а как ты без него будешь про все рассказывать?» – «Так я о нем и хотел…» – «Не надо, Валек! Да и Николаю будет неприятно… Не трогай то, от чего не будет пользы… А история вашего хутора – она не безвредная, Валек!»
История была такова. Хутор лежал в восьми километрах от центральной усадьбы – станицы Раздольской. Ныне Раздольская – райцентр, с фонтаном возле райкома партии, с городской девятиэтажкой напротив него же. На девятом этаже, к слову говоря, живет сестра Валентина – Галина, главный хирург Раздольского. Лифт ходит только до восьмого этажа, так почему-то получилось у строителей, и два марша к ней надо идти пешком. Племянник Петрушка расписал стены вдоль маршей в стиле Давида Сикейро-са. Другому бы не поздоровилось, но то, что не положено быку, позволено сыну главного хирурга. Пойди найди в городе семью, в которой бы не нашлось самого завалящень-кого хирургического повода. Рисуй, мальчик, стены, как схочешь, все снесем, даже абстракционизм, ради хороших отношений с твоей мамой. Знал, у кого родиться, вольный художник Петрушка.
Восемь километров, что отделяли и до сих пор отделяют – не поддаются географические расстояния волюнтаристскому пересмотру – Заячий хутор и центр – непростые восемь километров. Лежат они через громадный овраг с обрывистыми откосами, поросшими сплошь колючим репейником. Сейчас через овраг переброшен мост на бетонных сваях. Но
Места такие называют урочищем. Ни с того ни с сего возникает в общей картине природы отклонение, где все не по правилам, все супротив них. Их хутор лежал за крутой каменистой балкой, весной и осенью залитой водой. Откуда такая балка на ровной, как стол, степи, а вот змеилась, будто натянулась в этом месте земля изо всей силы и от натяжения лопнула. С низкого полета это хорошо было видно. Казалось, прижми края балки, и зубчик в зубчик сойдется она в ровненькую степь. Но не сходилась. Торчали зубчики по разным ее краям, попробуй дотянись.
Так вот, хутор был за балкой. Чтобы добраться до него до войны, надо было спуститься по откосу и таким непростым образом дойти до переброшенного деревянного мосточка, который висел над каменным дном балки, весной и осенью залитым водой. Вместе с людьми эту дорогу могли с трудом проходить лошади и легко козы. Коров же гнали только силой. С других сторон хутор окружала ровная, как стол, степь, на которой буйно росла всякая трава, до большего тогда еще не додумались. К слову сказать, когда додумались сажать что-то культурное, оно не выросло, зато трава расти перестала. Но это не имеет отношения к делу. Была там еще и речушка. В одном месте одним скоком перепрыгнешь, а в другом хоть караул кричи. Ни моста, ни переправы, ничего!
В августе сорок первого в родной хутор Кравчука вечером со стороны речки пришло мычащее, стонущее, истекающее молоком, измученное слепнями коровье стадо. Его сопровождал мужик со сбитыми босыми ногами, со свалявшейся сивой бороденкой и голой лопатистой спиной. Мужик расправил на остром колене листок, на котором фиолетовым химическим карандашом был начертан ему путь следования. На листке химическая стрелка упиралась прямо в брюхо станции Раздольской и игнорировала существование Заячьего хутора. Председатель сельсовета Степан Горецкий, не взятый в армию из-за открытой формы ТБЦ, смотрел на недоеных коров и плакал. Мужик же пялился на бумажку на колене и удивлялся появлению на его пути неизвестного Богу хутора.
– Я правильно иду? – сипло спросил он Горецкого, рубя рукой воздух по направлению Раздольской. – Мини туда? Чи я заблукав?
– Туда, туда, – вытирая слезы, отвечал Горецкий. Бабы с подойниками без сигнала и команды бежали к коровам, и в хуторе уже через полчаса остро запахло молоком, скотиной и миром.
– Издалека гонишь? – спросил Горецкий. Мужик кивнул молча, серьезно.
– Вдвоем остались, – сказал он, кивая на парнишку-подпаска, который сел прямо на землю и как сел, так и заснул без всякой последовательности перехода одного в другое. – Двое, курвы, сбежали…
– Куда ж дальше? – сморкаясь от слез, спросил Горецкий.
– По маршруту, – твердо сказал мужик. – Куда ж еще? Переночуем и тронемся, – и тонко, пронзительно, в небо прокричал: – Чтоб не досталась советская корова проклятому фашисту!
– Много сгубилось по дороге? – тихо спросил Горецкий.
– А то… – махнул рукой мужик.
– Ну, ладно, – сказал Степан. – Чего разговаривать на пустой желудок. Помоешься? – предложил он пастуху.
– Не, – ответил тот. – Расслаблюсь… А не имею права.