Реалисты и жлобы
Шрифт:
Как бывает в жизни.
Кто ж знал, что придется ему работать по этой части. Но так получилось. Когда Виктор Иванович совсем окреп в Москве, у Николая как раз к тому времени созрела идея уехать из Москвы навсегда. Намотался, наломался в командировках, и все вроде мальчик на побегушках. Виктор Иванович тогда начертил ему путь. Поработать помощником у хорошего перспективного человека, а через некоторое время попросить пусть маленький, но самостоятельный кусочек хлеба.
Все так и стало. Кто-то очень мозговитый решил, что не хватает им в руководстве вот такого вахлатого мужик а а , который жизнь знает не по книжкам, а знает ее ногами, руками… Ценно это? Ценно. Образование у мужика – историческое, так что если он его вспомнит, а командировочного багажа не забудет, то получится самое то.
Получился Николай Зинченко. Он
Она читала это все в его чуть затуманенных глазах, всю ненависть и неприятие, и боялась, и стыдилась этого…
Правильно, что ее не до конца принимали в редакции. Она была его жена. Когда ее ставили в пример, Татьяна всегда нервничала. Потому что выглядело все так: «Дорогая М.М.! Вы кандидат наук, член редколлегии, а вам все до этой, как ее… До фени… А у нас техработник, она, можно сказать, душой болеет…» «Делу не нужны душевнобольные. Делу нужны профессионалы». У этой М.М. за зубами ничего не задержится. «Ваша Таня громко плачет, потому что уронила в речку мячик. У нее работа исключительно для семечек. Она женщина без проблем. А я за синими сосисками полтора часа стояла, а мне досталась чайная колбаса, которой не то что кошка, а А уже и собака не ест. Обслужите меня хоть по минимуму, и я за это сгорю на работе». Татьяне: «Я вас тут употребила по случаю. Имейте это в виду… Ну зачем вы во все вни-каете?»
Шла в угол, думала. И соглашалась с М.М., а потом отпаивала М.М. чаем, потому что ту «зело побили на летучке, зело». Вообще то того, то другого приходилось отпаивать.
Уже не было Натальи. Той Натальи, которая была раньше. Эта жила в Бескудникове, куда она сейчас едет, в комнате с ободранными обоями. Татьяна два раза сама обклеивала ей комнату, Наталья мазала куски клейстером, а Татьяна с табуретки клеила. «Смотри, какая получается светелка!» – говорила Татьяна, а Наталья смеялась. Потом Наталья все обдирала. Это у нее была такая степень опьянения, когда ей надо было все крушить и ломать. И она обдирала стены. И сидела в обойных ошметках на полу в серой бетонной клетке и пела их раздольские песни до тех пор, пока не приезжала машина с грубыми парнями, и они тащили ее по полу, а она радостно выкрикивала им в лицо матерные слова… Однажды все это Татьяна видела и кинулась закрывать заголившиеся Натальины ноги, а та рявкнула: «Не трожь! Хай глядят!»
Татьяна тогда все себя винила: где ж, мол, я была? Куда ж я, мол, смотрела? Сказала об этом Николаю, тот с отвращением дернулся: «Оставь! При чем тут ты? Это Вальке надо было бы холку намылить. Нашел себе кралю…»
Непонятная штука – человеческие отношения, но «краля», в общем-то, нравилась Татьяне. Не видела она в ней виноватости перед Натальей, в себе видела, а в Бэле – нет. Подругой Бэла не стала, очень корректные, холодные отношения, но в душе Татьяна ее не судила. «Любовь – не грех», – сказала она как-то вслух, после какого-то общего застолья глядя на себя в зеркало в ванной. Сказала и оторопела, потому что, во-первых, вслух, а во-вторых, она ни про что такое в тот момент не думала. Стояла, мыла руки, смотрела себе в глаза, и вдруг: «Любовь – не грех». Хорошо, что бежала вода, а то что она сказала бы Володьке? Он как раз в коридоре возле ванной с чем-то возился. Сказав же неожиданные слова вслух, стала думать о Бэле. И почему-то пожалела ее… Что бы там ни думал и ни говорил о себе Валя Кравчук… Никогда у нее к нему душа не лежала. И умный, и прибежит, если что, а не лежит душа… Тут она с Николаем в одной команде. Но это тоже не так! Николай как раз за ум, за мастеровитость не любит Кравчука. Он ему это в упрек ставит, потому что сам
Но ведь любовью напоролась!
А она на Николая как напоролась? То-то, голубушка, не судья ты людям. И Николаю – не судья. Он-то перед тобой не виноват… Он ведь любил, как умел. А ты никак не любила.
Она знала ночной скрип его зубов, холодную потность его ладоней. Она клала ему на лоб свою ладонь и говорила тихо: «Успокойся!» И тогда он долго, клокочуще матерился, проклиная всех и вся. Сразу после этого он уезжал на рыбалку. Возвращался веселый, хмельной и говорил детям, что рыбалка, охота на зверя – истинно христианские дела, что только человек-охотник был человеком естественным и счастливым, а цивилизация скрутила счастливцу голову. Но ведь охота – это не убийство в строгом понимании слова? Но он мог и убить. А может, и хотел… Мочь и хотеть – слова из разного ряда. До этого Татьяна додумалась не сама. Это ей сын объяснил: «Мочь – слово поведенческое… Мочь, делать… А хотеть – нравственное. Человек от человека отличается тем, чего он хочет…»
Она подумала: это слишком для меня умно. Я знаю одно: человек очень многое может. Может вытерпеть боль, голод, муку. А может и довести до боли, голода и муки. Может бросить на произвол младенца, может убить. Но может и что-то великое… Но никакое великое не может осчастливить брошенного младенца. Может, не может… Все он может, человек. Все! Вот про ее отца говорили, что он даже вовремя сумел умереть. Большие неприятности у него начались, а он возьми и умри. А так хотел жить… Так ждал конца войны и радовался, что в Заячьем советская власть не прекращала ни на день своего существования и люди не мерли с голоду. Это-то ему и поставили в вину, что не мерли…
Почему у нас смерть – всегда – по разряду доблести?
ВАЛЕНТИН КРАВЧУК
У Кравчука ломило в затылке. И хотя он уже снял эти уродливые очки-консервы, все равно осталось ощущение, что он в них, и все вокруг тускло, и продолжают давить на душу желто-горячие ботинки, сумевшие сохранить свой невообразимый цвег даже сквозь непотребно ширпотребскую пластмассу. Надо же именно сегодня им явиться! В другой бы раз он принял бы их как людей, с кофейком там, нар-занчиком, финскими галетами. Словил бы кайф от их растерянности, смущения, бывало такое, бывало. Объяснил бы им, как полудуркам, что не их ума дело, где прокладывать дороги. Популярно бы объяснил, но и немножко с подначкой. Есть, мол, в нашем народе это качество – фантазировать о глобальном (очень большом, значит, мужики, всеобщим, мировом), а в собственном сарае порядка навести не можем. «Ну есть в нас это или нет?» – Замялись бы желто-горячие, а куда денешься? Согласились бы… В своем сарае погано, это точно. С прошлой весны не метено. Так бы, смехом, все и закончилось.
Сегодня же – паскудный день. Не повезло мужикам, но и черт с ними. Не эти – другие… За чем-нибудь явятся…
Он бесконечен, хутор, как Вселенная… Верен, как судьба… Всюду тебя настигнет, всюду найдет…
Надо закрыть глаза и расслабиться. И перестать думать. Вообще! Будто нет у тебя для этого аппарата, а голова исключительно для шляпы и для еды. Так его учила Бэла – не думать . «Нечем думать! Понимаешь? Нечем!» И он застывал в позе немыслящего кретина, и – о тайна! – проходила боль!
Валентин поискал удобную позу, откинул голову назад. Сейчас! У меня нет мыслящей головы! У меня нет мозгов! Я пустотелый шар… Шар… Шар…
… Он вернулся из армии, и мать показала ему пачку больших, как полотенце, денег, которые «тебе, сынок, на учебу». Он ответил ей: «Спрячь! Мне не надо. Я пойду работать!» И мать заплакала. Боже, как она плакала, размазывая по сухому морщинистому лицу слезы.
«Зачем же я их ховала? – причитала мать. – Зачем же я бумажку к бумажке прикладывала?»