Реализм эпохи Возрождения
Шрифт:
Франсуа Рабле, сын адвоката Антуана Рабле, друг юриста Тирако, достаточно хорошо знал судебную практику своего времени и не питал насчет нее никаких иллюзий. Эпизод с Бридуа идейно созвучен многим произведениям эпохи Ренессанса, лишенным юридического идеализма, в частности «Венецианскому купцу» Шекспира. Гротескный комизм эпизода – весь в этой фразе: «как все вы, господа!», в этой простодушной мудрости судьи, который судит собственную профессию. Summa jus – summa injuria. Судить только по букве закона или по жребию – какая разница? Никто не знает этого лучше, чем старый опытный судья. Бридуа такой же «настоящий судья», как брат Жан «настоящий монах». Пантагрюэль недаром берет его к себе на службу.
Естественное развитие судебного процесса, его «формы» приводит к самоотрицанию «дела». Величайший формалист Бридуа, не торопясь, предоставляет процессу «разрастаться». В ходе времени, благодаря обычной судебной волоките, у «дела», бесформенного куска мяса при «рождении», постепенно вырастают голова, ноги, нервы, когти, клюв и т. д. И когда чудище созрело и карманы истощены, стороны сами иногда вынуждены мириться. Худой мир лучше доброй ссоры. Этот судья преподносит своим клиентам практический урок «пантагрюэлизма», как «жизни в мире». Гротескный судья у Рабле научает самого Пантагрюэля, что «лучше
Сопоставление образа судьи у Рабле с его прямым литературным потомком Бридуазоном из «Женитьбы Фигаро» обнаруживает своеобразие комического в реализме Возрождения. Эпизод комедии Бомарше, где решение дела зависит от наличия запятой и значения союза в словосочетании, также направлен против формализма судопроизводства. Для заики судьи в комедии XVIII века главное «фо-орма». Внешне этот блюститель законности напоминает судью Рабле «искренностью и милой уверенностью животных, утративших робость», и его «комизм кроется всецело в том, что важность его звания не соответствует его смешному характеру», как поясняет сам Бомарше в замечаниях для актеров. Но комическое несоответствие у Бомарше в том, что Бридуазон ниже своего положения, а у Рабле в том, что Бридуа выше его. Поэтому в первом случае смысл всей ситуации может раскрыть только умный Фигаро репликой «хорошо известно, что суть дела принадлежит тяжущимся, а форма дела – собственность судьи», тогда как в другом – это тема речи самого судьи Бридуа. Простодушие Бридуазона обнажает ограниченность и глупость, а простодушие Бридуа – лукавство и ум. Гротеск образа Бридуа как бы строится на сочетании положения Бридуазона и сознания его антипода Фигаро. Смех Рабле более динамичен и коренится в избытке жизненных сил, тогда как в сатирическом образе Бридуазона – комична их недостаточность. Даже внешней комической детали – ставшему нарицательным косноязычию Бридуазона – соответствует ироническая избыточность ссылок на юридические источники в пародийном красноречии Бридуа.
Один из наиболее знаменитых эпизодов «Гаргантюа и Пантагрюэля» – речь Панурга о должниках – яркий образец «комического разрастания», переходов жизни из одного состояния в другое. Панург ухитрился промотать сказочные доходы от своего замка Рагу за три года вперед. Пантагрюэлю, который собирается уплатить его кредиторам, он доказывает, что долги – самое естественное и достойное человека состояние. Нынче только и слышишь: «Хозяйство!.. Хозяйство!..» Да толкуют-то о хозяйстве как раз те, кто ни черта в нем не смыслят. Главное – обзавестись долгами. Пока ты должник – все заботы о твоем здоровье и нуждах ложатся на кредиторов. Ведь они не допустят, чтобы должник умер, а вместе с ним пропали их долги. О, эти прекрасные и добрые создания – кредиторы! Кто не дает в долг – исчадие ада. Недаром весь мир теперь охвачен желанием делать долги.
Разрастаясь, мысль Панурга рисует картину хаоса, который наступил бы в мироздании с исчезновением «долгов». Мир без долгов! Никто никого не ссужает, ни у кого не берет, ни с кем не связан. Солнце не светит земле, земля ничего не производит, все стихии в распаде… Но хаос воцаряется и в обществе. «Из этого ничего не ссужающего мира получится одно безобразие и свинство». Люди тщетно будут взывать о помощи, никто никому не должен… И, наконец, такой же хаос возникнет в «малом мире», в физиологии человека, где органы перестанут «одалживать» друг у друга. «И наоборот, вообразите мир, где каждый дает взаймы, каждый берет в долг». Следует картина «всеобщей гармонии», воцаряющейся с возвращением «долгов». В космосе, обществе и «микрокосме» человека…
Панурговский панегирик должникам своим тоном и универсализмом явно перекликается с Эразмовым «Похвальным словом Глупости». Во вкусе века Возрождения на новую мудрость надет шутовской колпак, но в обоих случаях это, конечно, гораздо больше, чем забавный софизм. Здесь проступают черты культуры буржуазного общества, хотя глашатаем его этики является Глупость, а экономики – расточитель и шут. Этот «ссужающий и должающий мир» (III-4), где обмен не только связующее звено, но «великая мировая душа», которая, как кровь в организме, разносит питательные соки и живит все – этот мир, опоэтизированный Панургом, уже рождался в эпоху Рабле. Мировое хозяйство, основанное на развернутом обмене (на «долгах как естественном состоянии») – благодаря новым путям мировой торговли, – идет па смену натуральному изолированному хозяйству, его «свинству», по выражению Панурга. «Природа создала человека не для чего другого, как для того, чтобы он ссужал и занимал…» (III-4) и «люди рождены, чтобы содействовать и помогать другим» (III-3), восклицает Панург, рисуя картину всеобщего благоденствия в человеческом обществе, где все основано на «долгах». «Ссужать – дело божье, должать – геройская доблесть» (III-4). Через триста лет Бальзак саркастически назовет в «Крестьянах» деревенского ростовщика Ригу, ссужающего и одалживающего мироеда, «телемитом» (ибо тот для себя уже осуществил принцип Телема – «делай что хочешь»). Но на заре капитализма люди еще имели право идеализировать неограниченное развитие обмена как развитие социальной стороны «человеческой природы» и как залог наступления «золотого века и возвращения царства Сатурна» (III-4). И даже благоразумный Пантагрюэль, отвергая выводы мота, признается, что ему очень нравятся «прекрасные» космические и физиологические «образы» аргументации Панурга.
Забавная «экономика» Панурга обоснована естественным течением вещей, прекрасной Природой, которая никогда не ошибается. Не только человеческое сознание, полет фантазии Панурга, увлеченного парадоксальным ходом своей мысли, но сама Природа в ее живом движении – один из главных источников смешного у Рабле. Представления о природе в натурфилософии Возрождения еще далеки от механистических концепций XVII–XVIII веков и проникнуты антропоморфизмом. Это чувственная, возбужденная и возбуждающая, удивительная в своих переходах и эффектах «играющая» плоть, – недаром ее эмблемой у Рабле является вино. Отсюда в этой же речи Панурга прославление «превосходного зеленого соуса, который быстро усваивается, легко переваривается, оживляет деятельность мозга, разгоняет по телу животные токи, улучшает зрение, возбуждает аппетит, благотворно действует на сердце, щекочет язык, оздоровляет цвет лица, укрепляет мускулы, способствует кровообращению… „У вас исправно работает желудок, вы отлично рыгаете, испускаете ветры, газы, чихаете, икаете, кашляете, плюете, срыгиваете, зеваете, сморкаетесь, дышите, вдыхаете, выдыхаете, храпите, потеете“ и т. д. (III-2).
Комическое, предмет которого возбуждение животных токов, их избыток, игра, нередко даже – особенно у Рабле – физиологическая игра – характерная черта реализма Возрождения. Это историческое отличие его „положительного“ смеха по сравнению с чисто сатирическим смехом в литературе XVII века, эпохи барокко и классицизма, где источником комического является, как правило, недостаточное развитие, упадок человеческой природы, ограниченность (обычно сословная), вообще пороки: пороки „природы“, которой недостает „разума“, или пороки „разума“, который искусственно отдалился от „природы“ (употребляя обычное в XVII веке противопоставление). Традиция „комедии характеров“ Мольера и театр знаменитых испанских драматургов положили начало социально-сатирическому смеху в европейской драме (хотя в фарсах Мольер еще близок комедии Возрождения). Юмор комедий Шекспира гораздо ближе „Гаргантюа и Пантагрюэлю“ и иногда также строится на фантастике свободного развития чувства („Сон в летнюю ночь“). Вершину комического гения Шекспира – гротескный образ Фальстафа – вполне справедливо сравнивают с Панургом Рабле. Монолог Фальстафа о чести на поле брани – кульминация „разложения феодальных связей“ как существа „фальстафовского фона“. Но высший комизм этого монолога – в насмешливой отходной, которую сам бессмертный толстый рыцарь читает выдохшейся феодальной чести. Образ Фальстафа всюду с собой приносит „жизнь и движение“ [54] . Там, где от оскудевших, кичливых идальго испанского плутовского романа или комедии Кальдерона отдает деградацией и тлением, герой Шекспира, во многом родственный пантагрюэльцам Рабле, с задором восклицает: „Дайте и нам, молодым, пожить“. Жизнь в цвету, жизнь, льющаяся через край, – основа раблезианского гротеска. Детство или юность героев – благодарная тема для Рабле, но почти неизвестная комическому жанру XVII века. „Гомер смеха“, как романтики обычно называли автора „Гаргантюа и Пантагрюэля“, – не только определение его ранга среди великих художников или в истории комического жанра. Оно указывает на источник смеха Рабле – жизнь, богатую многообразными возможностями, „детство“ жизни. Рассказав о детстве Пантагрюэля и его деяниях во дни молодости, автор, не боясь повторений, возвращается к детству и юности великана отца – для неистощимой фантазии Рабле это тема самая благодарная и ему нелегко с ней расстаться. Главы „О детстве Гаргантюа“, „Об игрушечных лошадках Гаргантюа“ и „О том, как Грангузье распознал необыкновенный ум Гаргантюа“ принадлежат к самым непосредственно комическим и поэтичным во всем произведении, но в первой из них почти нет повествования. Вместо него – набор фраз, вроде: „прыгал выше носа, клевал по зернышку, лопался от жира, точил зубы о колодку, расчесывал волосы стаканом, запивал суп водой, ковал, когда остывало, перескакивал из пятого в десятое, возвращался к своим баранам, ловил козлов отпущения, садился между двух стульев“ – и тому подобные перечисления на целые страницы. Это своего рода „ложноножки“ комического – от избытка „питательных соков“, – где жизнь языка, игра сталкивающихся идиом, выведенных из инерции привычного словоупотребления, переходит в картину первоначального „освоения мира“, „первых шагов“ ребенка, который, как новорожденный щенок, тычется мордой во что попало („на все чхал с высокого дерева“) – единственный в мировой литературе комический эпос детского развития! Эффект этих страниц основан не только на реализованной метафоре, но и на динамике нарастания, неожиданного сращения разнородных элементов, на беспрерывной мутации форм, на весеннем половодье беспечного детства.
54
Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. XXIV. С. 429. Письмо Энгельса Марксу от 10 декабря 1873 г.
Комизм деяний взрослых героев Рабле часто носит тот же характер игры как пробы сил. Забавляясь, Гаргантюа уносит колокола с собора Парижской Богоматери и тут же возвращает их парижанам. Главы „О нраве и обычае Панурга“, о том, как он приобретал индульгенции, выдавал замуж старух, ухаживал за одной парижанкой или затевал процессы против парижских модниц за то, что они носят высокие воротнички, – под стать главам о шалостях пятилетнего Гаргантюа, хотя Папургу в это время уже тридцать пять лет. Позднейший читатель иногда находит „шутки“ Панурга недопустимо жестокими (как и стихи юного Гаргантюа – неприличными), но для аудитории XVI века, для самого автора – они лишь забавны. И когда Панург приглашает своего учителя посмотреть, как он отомстил неприступной красавице, мудрец находит „это зрелище очаровательным“ (II-22). История неугомонного Панурга, который, задумав жениться, пробует всевозможные способы разрешения своих сомнений, гадает по Гомеру и Вергилию, на костях, по снам, обращается ко всякого рода советникам, начиная со старой сивиллы и глухонемого и кончая шутом Трибуле – содержание всей Третьей книги – напоминает неуемные поиски юного Гаргантюа „самого благородного, самого лучшего и самого удобного способа“ держать свое тело в опрятности, которые приводят в такой восторг его отца. Забавна неустанная пытливость Панурга, который всюду тычется со своим вопросом, готовность перепробовать все, опросить всех, начиная с первого встречного и кончая оракулом Божественной Бутылки, к которому он отправляется на край света, чтобы узнать, жениться ему или не жениться. Источник смеха здесь – движение жизни на пороге новой для нее эры. „Матримониальная“ тема при этом перерастает в социальную, ибо „природа“ едина в малом и большом. Не связанный никакими обычаями Панург, порождение распада старого корпоративного общества, вступает в жизнь как первая личность Нового времени, осваивая новый для него мир на свой страх и риск.
Это „освоение мира“ проходит часто в форме случайного и, казалось бы, алогичного. Рабле питает явное пристрастие к бесцельным, самодовлеющим формам „чистой самодеятельности“, к комизму играющего ребенка, которому просто весело. Ребенок строит уморительные рожи, в азарте лопочет несусветное, наслаждаясь игрой своих мышц, свободным речетворчеством. Таковы страницы перечисления имен поваров, вошедших в сооруженную братом Жаном „боевую свинью“ перед битвой с Колбасами (IV-39):
Жрижри
Пожри