Реанимация чувств
Шрифт:
Покупатель обрел наконец дар речи:
– Если хотите, я вас пропущу вперед.
– Буду вам чрезвычайно признательна! Вы, видимо, никуда не торопитесь… Даже наоборот, у вас будет больше времени, чтобы разглядеть этих красоток во всех деталях!
Она терпеть не могла, когда ее муж приносил и смотрел порно.
– Если вам интересно, я рассматриваю не как любитель, а как профессионал!
– Вы сутенер, что ли? – удивилась Валентина Николаевна.
– Говорите же! – заорала вдруг ей толстая продавщица.
Тина проворно встала впереди незнакомца.
– Банку кофе и двести граммов сыру.
– Какого кофе, какого сыра? – Продавщица выпучила на нее глаза. – Сами говорят, что торопятся, а потом сказать
– Сыру любого острого, а кофе хорошего, какой есть!
– Сто пятьдесят два рубля! – механическим голосом прокричала толстуха и выкинула вместе со свертками чек.
– Слава богу, успела! – не сдержавшись, вслух выдохнула Тина и, даже не поблагодарив незнакомца, схватила два пакета и помчалась коротким путем, через дыру в больничном заборе. Человек с журналом с интересом глянул ей вслед через стеклянные стены магазина.
– Шалава какая-то! – недовольно поджав губы, проскрипела продавщица. – Волосы растрепаны, плащ наперекосяк! Примчалась как бешеная! «Банку кофе и кусок сыру!» – довольно похоже передразнила она Тину. – Часто здесь появляется и всегда говорит так, что ничего не поймешь!
– Просто опаздывает, наверное, – предположил незнакомец.
В голосе его не прозвучало ни интереса, ни осуждения. Он был на редкость спокоен, продавщица даже поглядела на него с интересом. А покупатель, свернув окончательно свою газету, зажал под мышкой купленную бутылку самого лучшего коньяка, какой был в магазине, и проследовал в больницу через ту же дыру в заборе, что и Валентина Николаевна.
Тина же, ворвавшись вихрем в раздевалку для персонала, мимоходом пролетела мимо зеркала и не узнала себя в нем. Уже потом, в лифте, каким-то посторонним чувством она осознала, что растрепанная светловолосая тетка в сползшем с головы платке, с веснушчатым бледным лицом и зелеными, ненакрашенными глазами – это и есть она, заведующая отделением анестезиологии и реанимации Валентина Николаевна Толмачёва. Женщина, слывущая в больнице решительной, но не рисковой, имеющей обо всем собственное мнение, но предпочитающей красноречиво молчать и заниматься своим делом. Да, это была она, Тина Толмачёва, когда-то почетная институтская стипендиатка. А до этого – лучшее, подающее надежды сопрано музыкально-педагогического училища (но об этом Валентина Николаевна вспоминать и распространяться не любила).
– Господи, что это я так по-дурацки сегодня выгляжу!
Она торопливо стянула с головы платок и побежала от лифта по коридору своего отделения, чтобы не попасться в таком виде на глаза кому-нибудь, а главным образом – доктору Барашкову. И это ей удалось. Незаметно проскочив мимо ординаторской, Тина скрылась за дверью своего кабинета, и только одни глаза – очень черные, жгучие, под разлетающимися крыльями красивых бровей – пристально поглядели ей вслед из-за приоткрытой двери сестринской комнаты. Марина уже сменилась с дежурства, но Валентина Николаевна не заметила ее взгляда.
Она пулей влетела в свой кабинет, захлопнула дверь и на секунду спиной прислонилась к ней, чтобы перевести дух. В следующее мгновение резкими движениями сбросила туфли, швырнула в кресло принесенные свертки, влезла в высокие «шпильки», стоявшие наготове у письменного стола, вонзила расческу в волосы, прошлась по губам помадой, а по ресницам тушью, надела крахмальный халат, надушилась. На все эти приготовления у нее ушло две с половиной минуты – и без пятнадцати девять слегка еще запыхавшаяся, но уже спокойная и собранная Валентина Николаевна Толмачёва вошла в ординаторскую.
Случайно встреченный ею в магазине человек с бутылкой коньяка под мышкой в эту самую минуту обнимал главного врача больницы в его кабинете и крепко, на правах старого знакомого, пожимал ему руку.
3
За окнами посветлело. Из окна женской реанимационной палаты
Это был грузный пожилой человек с большим жизненным и врачебным опытом, обремененный огромной семьей: не очень здоровая супруга, две дочери, их мужья и внуки. У Чистякова были дача, на которой срочно нужно было вскапывать огород, и обычная трехкомнатная квартира, давно нуждавшаяся в ремонте. Поскольку все эти обстоятельства уже не позволяли ему чувствовать себя рассеянным романтиком, каким он ощущал себя в молодости, небеса он воспринимал в сугубо утилитарном смысле: интересовался осадками, чтобы не забыть зонт.
К тому же Валерий Павлович стал с годами порядочным брюзгой. Вот и сейчас, наблюдая за девочкой Никой, а также не выпуская из памяти и трех пациентов, лежащих в соседней палате, он что-то недовольно бурчал под нос. Но все уже давно привыкли к его глухо рокочущему бурчанию и не особенно обращали на него внимание. Зато когда Валерий Павлович бывал чем-нибудь недоволен, он поднимал тревогу громовыми раскатами своего сочного голоса, в сравнении с которым мягкий баритон Барашкова казался маленьким ручьем, бегущим к мощной горной реке, шумящей водопадами и порогами. Если же Валерий Павлович совсем расходился (а нередко случалось и такое), приходилось звать на помощь Валентину Николаевну. Она мягко обнимала Чистякова за круглую толстую талию и мягкий живот, напоминала, как много он сделал для отделения и лично для нее, говорила, как она ему благодарна за его опыт, за науку. И Валерий Павлович таял, потихоньку успокаивался и замолкал и потом долго сидел в Тинином кабинете. Они разговаривали о жизни и пили кофе, несмотря на то, что ему было нельзя пить кофе из-за повышенного давления.
Из окна мужской палаты виднелся тополь. Приятнее всего за ним было наблюдать весной, когда под лучами солнышка он распускал свои пахучие маслянистые почки. Летом из-за тополиного пуха невозможно было раскрыть окно – и все кляли на чем свет стоит неповинное дерево. К августу листья тополя желтели и покрывались бурыми пятнами. Сейчас, в начале октября, длинные ветки были уже по-зимнему голы и бледно-серы, а внизу под окнами земля была покрыта влажным золотистым ковром.
Из окна мужской палаты землю под ногами прохожих никто, естественно, не разглядывал, а вот из окна соседней ординаторской, где часто торчали те, кто курил, несмотря на строжайший запрет больничного начальства, кое-кто любил выглянуть вниз. Чаще других в ординаторской курили молодые, Татьяна и Ашот, причем окурки они гасили в горшке единственного на подоконнике чахлого растения с экзотическим названием «обезьянье дерево». Маленькая Мышка и Валерий Павлович не курили вовсе, а Аркадий Петрович, до того куривший мало и нерегулярно, после запрета начальства вдруг засмолил вовсю в знак протеста. Валентина Николаевна потихоньку тоже курила у себя в кабинете, но после этого обязательно пила кофе и жевала жвачку. Правда, Тина курила редко, только если в отделении случались какие-то неприятности. Из комнаты же медицинских сестер часто валили смачные клубы дыма. Бороться с этим, как хорошо понимала Тина, было абсолютно бесполезно, и потому просила лишь об одном: не попадаться на глаза высокому начальству. Но начальство редко заходило к ней в отделение. Да и что ему было делать там, где лежат самые тяжелые и неблагодарные больные? Работа, казалось, была организована сама собой, специалисты хорошие – и жизнь в отделении текла замкнуто и размеренно.