Ребенок, который был вещью. Изувеченное детство
Шрифт:
— Ах ты, маленький засранец! — завизжала она.
Я машинально прикрыл лицо, а мама ударила меня несколько раз и прогнала в гараж. После того как мальчики поужинали, она приказала мне приступать к уборке. Пока я мыл посуду, я вдруг понял, что не слишком расстроен. В глубине души я чувствовал, что мама обращается со мной хорошо не потому, что любит. Я должен был сразу понять это, ведь она вела себя точно так же, когда приезжала бабушка или кто-то из родственников. По крайней мере, у меня было два хороших дня. Целых два дня за несколько лет — в каком-то смысле оно того стоило. Я вернулся к привычному образу жизни и одиночеству. Теперь я, во всяком случае, не должен ходить по яичным скорлупкам и гадать, когда на меня обрушится крыша. Я снова
Хоть я уже почти смирился со своей судьбой, особенно плохо и одиноко мне было по утрам, когда папа уходил на работу. В такие дни он просыпался очень рано — в пять часов. Папа не догадывался о том, что я тоже не сплю. Завернувшись в одеяло, я слушал, как он бреется в ванной, а потом завтракает на кухне. Я знал, что если папа обул ботинки, значит, он вот-вот уйдет. Иногда я поворачивался как раз в том момент, когда он заходил в комнату за сумкой с вещами — он всегда брал ее на дежурство. Он целовал меня в лоб и говорил: «Постарайся не злить ее и не попадаться ей на глаза».
Я, как мог, сдерживал слезы, но в конце концов все равно начинал плакать. Я не хотел, чтобы папа уходил. Я никогда не говорил ему об этом, но, уверен, он и так знал. Когда за папой закрывалась входная дверь, я принимался считать шаги — сколько ему нужно, чтобы дойти до подъездной дорожки. Потому слушал, как он уходит все дальше и дальше от дома. Я легко мог представить, как папа идет вниз по кварталу, чтобы за углом сесть на автобус до Сан-Франциско. Иногда — если мне хватало смелости — я выскакивал из кровати и бежал к окну, чтобы посмотреть на папу в последний раз. Но чаще я оставался в постели, перекатывался на теплое место, где он спал, закрывал глаза и еще долго представлял, что он остался дома. А когда я наконец признавал, что папа ушел, то в груди становилось холодно и пусто. Я очень любил папу. Я хотел, чтобы он всегда был рядом, и тихо плакал, потому как не знал, удастся ли мне снова с ним встретиться.
Глава 7
Молитва
За месяц до того, как пойти в пятый класс, я окончательно разочаровался в Боге.
Когда я сидел в гараже или читал сам себе вслух в полумраке родительской спальни, я все отчетливей понимал, что ничего не изменится в моей жизни. Разве справедливый Бог бросил бы меня на произвол судьбы? Получается, что я действительно никому не нужен, и отчаянная борьба за выживание — единственный выход.
К тому времени, как я решил, что Бога нет, я научился полностью ограждать себя от физической боли. Мама могла бить меня сколько угодно — с таким же успехом она могла вымещать свою злобу на резиновой кукле. Внутри меня осталось лишь два чувства: страх и ярость. Но внешне я походил на робота, едва ли способного на какие-то эмоции; я проявлял их лишь в тех случаях, когда это могло понравиться ведьме. Я сдерживал слезы и запрещал себе плакать: я не хотел, чтобы она радовалась моему поражению.
Я больше не видел снов по ночам и не позволял воображению просыпаться днем. Ушли в прошлое яркие картины того, как я взмываю ввысь и улетаю из проклятого дома в синем костюме Супермена. Когда я укладывался спать, мою душу поглощала черная пустота. По утрам я больше не чувствовал себя бодрым: я просыпался таким же усталым, как и накануне, и говорил себе, что мне осталось жить на день меньше. Я исполнял свои обязанности по хозяйству, и постоянный страх уже не мешал мне — он стал неотъемлемой частью моей души. Поскольку в моей жизни больше не было снов и грез, слова «надежда» и «вера» я воспринимал как бессмысленный набор букв, поскольку они существовали только в сказках.
Когда мама снисходила до того, чтобы покормить меня, я набрасывался на еду, как бездомный пес, и только рычал в ответ на мамины замечания. Я торопливо заглатывал куски, не думая о том, как это выглядит со стороны. Опускаться ниже было просто некуда. Однажды в субботу, когда я мыл посуду после завтрака, мама положила несколько недоеденных блинов в собачью миску. Ее откормленные питомцы потыкались в них носом, послюнявили, но особого интереса не проявили и отправились спать. Позже, когда мне потребовалось положить несколько кастрюль и сковородок на нижнюю полку, я встал на четвереньки над собачьей миской и доел остатки блинов. От них пахло псиной, но меня это нисколько не смущало. Я прекрасно понимал: если ведьма увидит, как я краду принадлежащее ее «собачкам», мне придется несладко. Но я должен был добывать еду любыми способами, потому что хотел выжить.
Внутри у меня все словно замерзло — до такой степени я ненавидел этот мир. Я даже солнце презирал, поскольку знал, что мне никогда больше не разрешат поиграть в его теплых лучах. Я дрожал от злости, если слышал, как снаружи смеются дети. Желудок связывался в узел, стоило мне почувствовать запах еды, ведь она обязательно достанется кому угодно, только не мне. Я хотел взбунтоваться и выплеснуть свою ярость каждый раз, когда меня звали наверх, чтобы исполнять обязанности семейного раба и прибирать за этими уродами.
Я ненавидел маму и всем сердцем желал ей смерти. Но еще я хотел, чтобы она прочувствовала всю глубину моей многолетней боли и одиночества перед тем, как умрет. Все эти годы я неустанно молил Бога о помощи, но Он ответил мне только раз. Когда мне было пять или шесть лет, мама гоняла меня пинками по всему дому. Вечером, перед тем как лечь спать, я встал на колени и начал молиться. Я просил Бога, чтобы мама заболела и не смогла меня больше бить. Я молился, изо всех сил сосредоточившись на своем желании, так долго, что у меня даже голова разболелась. На следующее утро я, к своему удивлению, обнаружил, что маме действительно нездоровится. Она весь день пролежала на диване, почти не двигаясь. Папа был на работе, и мы с братьями ухаживали за ней, будто мы были врачами, а она — пациенткой.
Шли годы, мама била меня все сильнее, а я думал о том, сколько ей лет, и пытался вычислить, когда она умрет. Я мечтал о том счастливом дне, когда ее душу заберут в ад, — только тогда я наконец освобожусь.
А еще я ненавидел отца. Он прекрасно видел, как мне живется, но у него не хватало смелости спасти меня, хотя он столько раз обещал. Но потом, когда я решил проанализировать наши отношения с отцом, я понял, что он считал меня частью проблемы. Думаю, в его представлении я был предателем. Когда ведьма ругалась с папой, она часто вовлекала меня в скандал. Мама выдергивала меня из гаража или отрывала от хозяйственных дел и требовала, чтобы я повторял все слова, которыми папа обзывал ее во время их прошлых ссор. Я понимал: для нее это было лишь частью игры, — но мне выбирать не приходилось. Мамин гнев был гораздо страшнее. Так что я качал головой и робко говорил все, что она хотела услышать. А она принималась кричать, чтобы я повторил это в присутствии папы. Если я что-то не мог вспомнить, мама заставляла меня выдумывать слова. И вот это меня беспокоило гораздо сильнее; в отчаянной попытке избежать наказания, я кусал руку, которая меня кормила. Вначале я пытался объяснить папе, почему я вру и выступаю против него. И он сперва говорил, что понимает, но потом — я почувствовал это — он потерял веру в меня. И вместо того, чтобы пожалеть отца, я стал лишь сильнее его ненавидеть.
Мальчики, живущие наверху, больше не были моими братьями. Сначала они еще пытались меня хоть как-то подбодрить. Но летом 1972 года, очевидно, решили, что бить меня куда веселее. Судя по всему, им тоже понравилось командовать семейным рабом. Когда мальчики подходили ко мне, мое сердце превращалось в камень, и вся накопленная ненависть отражалась на лице. Чтобы хоть как-то отомстить за бесконечные унижения, я периодически шипел сквозь зубы разнообразные оскорбления, когда кто-нибудь из них с важным видом проходил мимо меня. Уверен, никто меня не слышал. Я начал презирать соседей, родственников, всех, кто знал, в каких условиях я живу, — и молчал. Мне ничего не осталось, кроме ненависти.