Рецепты доктора Мериголда
Шрифт:
Ну, долго тут рассказывать нечего: я поговорил по душам с Мимом, пока тот бил в гонг перед балаганом, зазывая на Пиклсона свежую публику, и вот что ему предложил: «Для вас она обуза, что вы за нее просите?» Мим был ужасный ругатель. Если пропустить ту часть его ответа, которая была длиннее всего, то сказал он мне вот что:
— Пару подтяжек.
— Вот послушайте, что я вам предложу, — говорю я. — Сбегаю-ка я к фургону за полдюжиной отличнейших нодтяжек, а потом заберу ее с собой.
А Мим отвечает (опять с добавлением):
— Поверю только, когда своими глазами увижу товар, и не раньше.
Я побежал со всех ног, пока он не передумал, и сделка состоялась, а у Пиклсона
Тот день, когда я поселил Софи в фургоне, был счастливым для нас обоих. Я ее сразу назвал Софи, чтобы она навсегда стала для меня, как моя дочка. Когда она сообразила, что от меня ей будет только добро и ласка, мы с божьей помощью скоро научились понимать друг друга. И до чего же она меня полюбила! Нет, вы не знаете, что это значит, если кто-нибудь так вас полюбит — разве что и вас тоска да одиночество одолевали, как меня в те дни, в которых я уже говорил.
Ну и смеялись бы вы — а может, как раз наоборот, это уже зависит от вашего характера, — если бы видели, как я обучал Софи грамоте. Сперва мне в этом помогали — вот ни за что не догадаетесь — придорожные столбы. У меня в коробке была азбука — каждая буква на отдельной костяной пластинке, — и вот, скажем, едем мы в Виндзор: я даю ей эти буквы в нужном порядке, а потом на каждом столбе показываю ей те же буквы в том же самом порядке, а потом — на королевский дворец. В другой раз я даю ей фургон и пишу это слово мелом на нашем фургоне. Потом даю ей Доктор Мериголд и прицепляю такую же надпись на свою жилетку. Прохожие пялили на нас глаза и смеялись, но мне было все равно — лишь бы она поняла, в чем тут дело. И она поняла — правда, немало потребовалось трудов и терпения, — а уж тогда все пошло как по маслу, можете мне поверить! Сперва она иной раз считала, что я фургон, а фургон — королевский дворец, но это скоро прошло.
Потом мы придумали свои собственные знаки, и было их несколько сотен. Бывало, сидит она, глядя на меня, и соображает, как поговорить со мной про что-нибудь новое, как спросить меня о том, чего она не понимает — и в эти минуты она становилась (или мне только казалось — да не все ли равно?) так похожа на мою родную дочку, только подросшую, что я порой всерьез думал, не она ли это сама старается рассказать мне о небесах и обо всем, что ей довелось повидать с той страшной ночи, когда она упорхнула от меня. Личико у нее было очень хорошенькое, и теперь, когда ее глянцевитые волосы были всегда причесаны, потому что никто ее за них не таскал, в ней появилась какая-то особенная трогательность, и воцарилось в фургоне мирное спокойствие, но совсем не похожее на меланхолию (между прочим, мы, коробейники, называем ее лимондолией, и тут публика всегда смеется).
Просто удивительно, как она научилась понимать каждый мой взгляд. Когда я торговал, она сидела в фургоне, и снаружи ее никто не видел, но стоило мне туда заглянуть, она посмотрит мне в глаза и сразу подаст именно то, что мне нужно. А потом захлопает в ладоши и засмеется от радости. А мне-то, когда я видел ее такой веселенькой и вспоминал, как она спала, прислонившись к грязному колесу — голодная, вся в синяках, одетая в лохмотья, мне-то до того хорошо становилось, что я еще больше прославился и упомянул Пиклсона (под именем Странствующий Мимов Великан, а другими словами Пиклсон) в своем завещании — оставил ему пять фунтов.
Так и жили мы с ней счастливо в фургоне, пока ей не исполнилось шестнадцать. И тут стала меня мучить мысль, что я больше о себе думаю, а не о ней, что нужно бы найти ей учителей получше, чем я. Немало мы с ней поплакали, когда я сказал ей про это. Но что нужно, то нужно, и тут ни слезами, ни смехом ничего не изменишь.
Взял я ее однажды за руку и повел в лондонский Приют для глухонемых, и когда к нам вышел какой-то джентльмен, я ему и говорю:
— Ну так вот что я вам предложу, сэр. Я всего только коробейник, но все же за последние годы отложил кое-что на черный день. Это моя единственная дочь (приемная), и самая что ни на есть глухая и немая. Обучите ее всему, чему ее можно обучить, за самую короткую разлуку, какую только можно, назовите цену — и я выложу вам деньги полностью. Ни единого фартинга не стану у вас выторговывать, сэр, а выложу все деньги вот сейчас, не сходя с места, да еще с благадарностью накину фунт, только бы вы их взяли. Вот так-то!
Тут джентльмен улыбнулся и говорят:
— Ну-ну, — говорит он, — только я сперва должен узнать, что она уже умеет. Покажите, как вы с ней объясняетесь.
Тут я ему показал, а она написала печатными буквами названия всяких вещей и все прочее, а потом мы с Софи поболтали о сказочке, которую ей дал джентльмен и которую она сумела прочесть.
— Просто чудеса, — говорит он, — неужели, кроме вас, ее никто не учил?
— Никто, сэр, — отвечаю я, — если не считать ее самой.
— Значит, — говорит джентльмен, и приятнее слов мне не доводилось слышать, — вы умный человек и добрый человек.
Потом он знаками повторил Софи то, что сказал мне, а она давай целовать ему руки, хлопать в ладоши, смеяться и плакать.
Всего мы побывали у этого джентльмена четыре раза, а когда он записал мое имя и спросил, как это я стал Доктором, оказалось, что он — родной племянник по женской линии того самого доктора, в честь которого я был наречен. После этого мы стали совсем друзьями, и вот он мне и говорит:
— Скажите-ка мне, Мериголд, чему еще хотели бы вы обучить свою приемную дочь?
— Хотелось бы мне, сэр, чтобы она как можно меньше страдала от своего несчастья и не чувствовала бы себя совсем оторванной от других людей, а для этого научилась бы читать все, что написано, с полной легкостью и удовольствием.
Тут он как раскроет глаза и говорит:
— Да что вы, милейший, я и сам-то этого не умею.
Я, конечно, понял, что он шутит, посмеялся как положено (уж мне ли не знать, каково это, когда на твои шутки не смеются!), а потом объяснил ему все подробнее.
— Ну, а дальше что, — спрашивает меня джентльмен вроде как бы с сомнением, — будете возить ее с собой по всей Англии?
— Так ведь это же в фургоне, сэр. Фургон будет ей надежным приютом. Не стану же я ее показывать всяким зевакам. Да я бы ни за какие деньги на это не согласился!
Тут мой джентльмен кивнул, и вроде бы с одобрением.
— Ну, — говорит он, — а согласитесь ли вы расстаться с ней на два года?
— Для ее пользы, сэр? Конечно, соглашусь.
— И еще один вопрос, — говорит он, а сам на нее поглядывает. — А она согласится на два года расстаться с вами?
Уж не думаю, чтобы ей это было тяжелее, чем мне (мне ведь было так тяжело — дальше некуда), но только уговорить ее оказалось куда труднее. Однако она, наконец, смирилась, и настало для нас время расстаться. Не — буду рассказывать, как мы с ней горевали — у меня просто душа надрывалась, когда отвел я ее туда темным вечером. Одно скажу: с тех пор, чуть увижу это заведение, так сердце у меня и заноет, а на глазах слезы навертываются — и уж на этой улице я не смог бы продать даже самый лучший товар — да-да, ни охотничьего ружья, ни даже пары очков, хоть бы за пятьсот фунтов награды от самого министра внутренних дел, да еще с правом усесться потом в его мягкое кресло в придачу.