Речники
Шрифт:
Не ходила от поляны с бабами далеко ещё и по потому разумению, что для представления ей задуманного зритель нужен был благодарный да понимающий. А без зрителя шут – рукоблудник-баламут, в чём баба была абсолютно уверена. Только Сладкая отродясь таким пороком не страдала. Нет, пороков в ней хоть отбавляй было, больше чем живого веса собственного, вот только таким, точно не страдала бабонька.
– Дай сюды! – рявкнула ближница во всю глотку лужёную, семенящей к ней молодухе зашуганной.
Ну, а дальше началось как положено. Со всеми вывихами да завихреньями.
– Стоять! – взревела ближница из-за спины девичьей истеричным воплем оглушающим.
Далее посыпались новые обвинения, мол такую важную да грозную какая-то девка мелко сложенная да дурно пахнущая отходами прокисшими, её игнорирует! Молодуха только вздрогнула лишний раз от окрика, но услышав впереди смех заливистый всего бабняка Данухинского, потопталась пару шагов в нерешительности, а затем состроив на губах ухмылку злобную зашагала к бабняку быстрее прежнего.
– Да я тебя… – продолжала визжать в раж вошедшая баба жирная, матом [36] кружевным да забористым, уже не поспевая за шагом быстрым молодки резкой да сноровистой.
Дальше Сладкая принялась описывать действия, что непременно проделает с этой не послушницей при том все действия обещанные, почему-то были сексуального характера с применением колов заточенных да брёвен берёзовых. Непременно что-то ей порвать обещала да при том не в одном месте, а во множестве.
И тут Сладкая не выдержала взрыва таланта собственного, да сама подключилась к веселью общему, со слезами падая на четвереньки пузом об землю стукаясь, визжа при этом да хрюкая, как свинья зажравшаяся.
У молодухи испытуемой чуть «хмык» через нос не выскочил, и она просто чудом удержалась, чтоб не издать этого звука мерзкого. Девка тут же до крови закусила губу нижнюю. Боль не дала заразиться весельем безудержным да буквально бегом донесла миску Данухе, что в истерике покатывалась. Та, как и все на испытуемую не смотрела, а заливалась слезами над представленьем дурашливым.
Ну, а Сладкая уже сама так билась в припадке веселья неуёмного, что даже стоя на карачках ползти уж была не в состоянии…
Дануха вновь очнулась от наваждения, но уже с улыбкой на губах почему-то высушенных, хотя половинкой тела до сих пор в воде плавала. А только что заразный хохот бабий заливистый сам по себе перетёк в сорочье воркование, где-то совсем рядом у уха правого. Она повернула болезную голову да всё также лыбясь дурою скрипуче из себя выдавила:
– Воровайка, дрянь эдакая…
Сорока встрепенулась враз, по песку запрыгала, запричитала, затрещала, меняя звуки безостановочно. Птица радовалась как дитя малое.
Дануха оперлась на локоть, превозмогая боль в руке покалеченной, да с огромным трудом села на пузо наваливаясь. Опять расцвела в улыбке беззубой вспоминая дуру Сладкую, да принялась корячиться, как и та на поляне примерещившейся.
Сперва на колени, а затем и на ноги. Только сначала у неё не получалось как ни тужилась. Голова болела будто вонзил в неё кто-то вичку заточенную. Опосля закружилось всё перед глазами не понять: где низ, где верх, где какие стороны да рвать бабу начало будто чего съела непотребного. До мути в глазах выполаскивало. Куда плевала уж себя не контролировала. Оттого у хряпалась баба сверху донизу. Утереться не смогла, руки не слушались. Только стало полегче значительно, видать вышла желчь в голову вдарившая. А как отдышалась да пришла в себя окончательно, кое-как удалось ей встать на ноги. Расставив широко «ходилки» в стороны да качаясь поплавком на воде с волнами мерными, она сжала три зуба оставшихся да прорычала матерно, что-то вроде себе стоять приказывая.
По «мотылявшись» так время недолгое Дануха первый шаг сделала. Затем ещё, и ещё и так далее. Каждый шажок маленький отзывался ударом колющим, в голове да руках болезненных безжизненными плетьми повисшими. Одна лишь мысль сверлила отупевшее сознание: «Идти надобно». Не думала куда идти, зачем, но только знала уверенно, что непременно куда-то надобно.
Прошагала вдоль бугра, что от буйства реки баймак огораживает, куда взбиралась давеча штурмуя по тревоги сорочьей его кручу неподъёмную. Только дальше прошла до подъёма пологого, где сподручней было карабкаться. Шла в ту сторону скорей по привычке обыденной, чем осознано.
Забралась наверх да замерла при виде картины увиденной. Так обмерев она долго стояла ветерком качаемая. Стояла да плакала. Дануха почитай до этого дня думала, что уж вовсе разучилась творить это безобразие. Ан нет, оказывается.
Баймака больше не было. Головёшки чёрные прогоревшие чадили в небо дым белёсый на месте кута каждого. Все до одной землянки сожжены были да разрушены.
Воровайка и та заткнулась на плече у неё посиживая. Только время от времени головой вертела бестолковой из стороны в сторону, наклоняя то направо её, то налево закладывая. Будто не веря в то что одним глазом видела, перепроверяла другим. Но тут же, не соглашаясь с увиденным, начинала процесс заново.
Наконец вековуха вздохнула горестно с надрывами всхлипывая. Подобралась, выпрямилась перестав как-то резко слёзы лить горькие.
– Чё эт я? – вопрошала она не пойми кого да к сороке своей поворачиваясь, добавляя убитым голосом, – слышь ты, дрянь пархатая. Меня вроде как исток кликает. Чуешь ли?
На что птица наклонилась глубокомысленно, заглядывая бабе в лицо с видом как бы спрашивая: «а не сбрендила ли ты, хозяюшка?» да звонко клювом щёлкнула чуть нос не прищемив Данухе, перед ней маячивший. Баба на инстинкте головой дёрнула, боль опять по лбу вдарила с искрами. От чего большуха обозлённая сквозь три зуба шипя, сплюнула: