Рецидивист (Тюремная пташка)
Шрифт:
А Клайд говорит: гарвардских сразу видать, есть в них что-то такое особенное. Но зеркало-то не спешат лицом ко мне повернуть, пришлось самому.
И вот кого я в зеркале увидел: костлявого старика-мусорщика, родом, должно быть, из славян. Не привык он в костюмах с галстуками разгуливать. Воротник рубашки слишком просторный, да и пиджак обвис — не костюм, а тент какой-то, вроде как в цирке. Вид угрюмый — как на похоронах. Не идет ему такой костюм, совсем не идет. Похоже, нашел его в мусорном баке, куда богатые выбрасывают свои тряпки.
Ну и пусть.
7
Уселся я на скамью, которая стоит под открытым
Денег у меня было триста двенадцать долларов одиннадцать центов. Двести пятьдесят — чеком, выписанным правительственным чиновником, эти не больно-то украдешь. Собственные мои денежки, кровные. После того как десять раз пересчитали да вычли что положено, на счету у меня после ареста осталась именно эта вот сумма, до последнего цента: триста двенадцать долларов с мелочью, на которые уж никто не посягнет — мое это, только мое.
Так, стало быть, снова к системе свободного предпринимательства предстоит приспособиться. На заботу да защиту федерального правительства мне больше рассчитывать нечего.
Я последний раз к этой системе прилаживался в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, через два года после того, как Леланда Клюза посадили за лжесвидетельство. Десятки нашлись таких, кто дал против него показания, и намного эти показания были хуже, чем мои. Я-то всего-навсего сказал, что до войны он был членом коммунистической партии — по-моему, принадлежавших к поколению, которое росло в годы Депрессии, обвинять за это так же обоснованно, как за то, что они не пренебрегали благотворительной похлебкой. А другие-то под присягой показывали, что Клюз всю войну коммунистом оставался и передавал секретную информацию агентам Советского Союза. Обалдеть!
Для меня-то все это было полным откровением, возможно, просто враньем. Мне от Клюза ничего и не требовалось, только бы он признал, что я говорил правду, и про такое, о чем всерьез даже толковать странно. Бог свидетель, не хотел я его заложить, не стремился, чтобы посадили его. А для себя самого ждать мне тоже было нечего, ясное дело, до конца дней буду теперь попреками себя изводить за то, что по нечаянности ножку ему подставил, никогда уже в норму не приду. А в остальном жизнь, думал я, пойдет примерно так же, как шла обычно.
Да, не спорю, моя новая работа в Министерстве обороны была не то что прежде — мне было поручено определить, сведя в таблицу, что нравится и что не нравится солдатам различных конфессий и рас в различных продуктах, составлявших их полевой рацион, причем продукты эти частью были новые, выпускавшиеся в порядке эксперимента, и надо было еще учитывать уровень образования солдат и социальное происхождение. Такие задания сейчас выполняют компьютеры, которым ни думать не приходится, ни разглядывать да ощупывать — раз, раз, и готово, — но в ту пору все, или почти все, делалось вручную. Я со своими сотрудниками сейчас кажусь себе древней экзотикой, вроде христианских монахов, которые писали гусиными перьями и разрисовывали манускрипты золотыми листьями.
Да, не спорю: те, с кем я на этой работе соприкасался, и подчиненные, и начальники,
25
Щелк! щелк! (нем.).
Да, и опять не спорю: кажется, Рут я зря пообещал в Нюрнберге, что мы с ней будем все время вращаться в обществе как-то не выходило с этим. Я-то думал, вот установим у себя телефон, так к нам пробиться будет сложно, каждую минуту ктонибудь из старых моих товарищей звонит. И всем хочется зайти поужинать, а потом ночь напролет за рюмкой всякие разговоры вести. На кого из них ни взгляни, мужчина в самом соку, лет тридцати-сорока, — я и сам такой, — и должность у него хорошая в правительственном учреждении, и такие они все умельцы, умницы такие, опыт уже есть, научились с людьми обходиться, но, когда надо, оказываются тверже стали, короче говоря, каждый у себя в конторе самый нужный человек, какое бы место эта его контора ни занимала по социальной иерархии. Я обещал Рут, что большие люди станут у нас бывать, люди, которые занимают ответственные посты в Москве, или, допустим, в Токио, в родной ее Вене, в Джакарте, в Тимбукту, Бог весть где еще. До чего интересные вещи они нам порасскажут, до чего важные сообщат факты, уж мы-то с нею точно будем знать, что происходит в мире!
Так весело у нас будет, непринужденные разговоры за бокалом и прочее. А соседи, само собой, тоже к нам потянутся, видя, какая симпатичная компания собирается под нашей крышей со всего света и надеясь от нас услышать кое-что, о чем в газетах не прочтешь.
Рут меня утешала, очень, мол, хорошо, что телефон молчит; если бы не моя работа, требовавшая, чтобы в любое время дня и ночи была возможность со мною связаться, она бы вообще предпочла обходиться без домашнего телефона. А что до этих предполагаемых полуночных разговоров с хорошо осведомленными людьми, так она привыкла в десять часов уже на боковую, и того, о чем в газетах не пишут, она в лагере достаточно навидалась да наслушалась, ей до конца жизни хватит и еще останется. «Понимаешь, Уолтер, говорит, — я не из тех, кому всегда надо дознаться, что в мире происходит».
Может быть, Рут таким вот способом старалась защититься от надвигающегося шторма, верней, от страха перед надвигавшейся изоляцией, и поэтому днем, когда я был на работе, снова в экзальтацию стала впадать, как с нею было сразу после лагеря помните, она, вроде Офелии, воображала себя птицей, оставшейся наедине с Богом. Мальчишку нашего — ему пять лет было, когда посадили Леланда Клюза, — она, однако, не запускала. Всегда он чистенький был, накормленный. И пить потихоньку от меня она тоже не пристрастилась. Только есть стала очень много.