Рецидивист
Шрифт:
Когда все кончилось, было чувство удовлетворения от того, что защитили честь и справедливость. Закон и порядок восторжествовали.
Старый Дэниел Маккоун, окидывая взглядом опустевшее поле боя, на котором остались одни трупы, сказал сыновьям: «Так-то, мальчики, нравится, не нравится, а вот такой у нас с вами бизнес».
Полковника Редфилда обнаружили на боковой улочке — голого, обезумевшего, но в остальном невредимого.
Молодой Александр после всего случившегося рта не открывал, пока не пришлось открыть рот, чтобы произнести положенные слова перед рождественской трапезой. Он должен был произнести слова благодарения. И оказалось, что он сделался словно коза мекающая и уж так сильно заикался — лучше
На завод он больше ни шагу не ступил. Стал самым известным в Кливленде коллекционером и попечителем Кливлендского музея изящных искусств, демонстрируя всем и каждому, что семейству Маккоунов ведомы разные интересы, не только к деньгам и власти ради денег и власти.
Всю оставшуюся жизнь заикался он до того сильно, что редко осмеливался покидать особняк на авеню Евклида. За месяц перед тем, как с речью у него стало совсем скверно, он женился на девушке из семейства Рокфеллеров. Потом говорил: вовремя надумал, а то бы вообще жениться не пришлось.
Была у него одна дочь, которая его стеснялась. Как и жена. И еще после Бойни появился у Александра один-единственный друг. Он с ребенком подружился. С сыном своей кухарки и шофера.
Этому миллионеру надо было, чтобы кто-нибудь с ним играл в шахматы весь день напролет. Вот он, как бы это сказать, соблазнил, что ли, мальчишку, для начала играми попроще его завлекая — ну там в очко, ведьму, или шашки, или домино. А заодно шахматам учил. Скоро они только за шахматной доской и сидели. И только и разговоров было, что про всякие шахматные ловушки да комбинации, какие уж тысячу лет всем известны.
Например: «Ты этот дебют знаешь?» — «Нельзя сюда, ладья под боем». — «Ферзя жертвую, не проворонь». — «Еще чего, я же тогда мат получу».
Мальчишка этот был Уолтер Ф.Старбек. Ему нравилось таким вот странным образом проводить свои детские и юношеские годы по одной простой причине: Александр Гамильтон Маккоун обещал, что когда-нибудь пошлет его в Гарвард.
К.В.
Помоги слабым, которые меня оплакивают, помоги преследуемым и жертвам, потому что лучше друзей у тебя не будет, они соратники, которые борются и погибают, как боролись и вчера погибли за радость свободы для всех несчастных рабочих твой отец и Бартоло. В этой борьбе ради жизни найдешь ты настоящую любовь, и тебя полюбят тоже.
Никола Сакко (1891-1927) — из предсмертного письма своему тринадцатилетнему сыну Данте, написанного 18 августа 1927, за три дня до казни в Чарлзтаунской тюрьме, Бостон, штат Массачусетс. Бартоло — это Бартоломео Ванцетти (1888-1927), казненный в ту же ночь, на том же электрическом стуле — изобретении одного дантиста. Тогда же и тем же способом казнили совсем уж теперь забытого Селестино Мадейроса (1894-1927), признавшегося, что это он совершил преступление, в котором обвиняли Сакко и Ванцетти, когда приговор самому Мадейросу, осужденному по обвинению в другом убийстве, рассматривал апелляционный суд. Мадейрос был уголовник, снискавший дурную славу, но перед смертью он вел себя благородно.
Глава 1
Идет жизнь помаленьку, идет, а дураку скоро становится не за что себя уважать, распрощался он с гордостью своей, распрощался и не встретится, пожалуй что, до самого Судного дня. Прошу вас, обращайте внимание на даты, потому что в этой книжке, которая, в общем-то, представляет собой историю моей жизни, даты такие же герои, как люди. Год тысяча девятьсот двадцать девятый сокрушил американскую экономику. Год тысяча девятьсот тридцать первый сделал меня гарвардским студентом. А год тысяча девятьсот тридцать восьмой принес первую должность в правительственном учреждении. Сорок шестой одарил супругой. Сорок шестой — неблагодарным сыном. Пятьдесят третий выставил из правительственного учреждения на улицу.
Понятно, отчего я к датам точно к живым лицам отношусь.
Тысяча девятьсот семидесятый дал мне работу в Белом доме, где был Никсон. Тысяча девятьсот семьдесят пятый послал в тюрьму за личные мои — какой абсурд! — преступления, которые способствовали американскому политическому скандалу, известному под собирательным именем Уотергейт.
Тысяча девятьсот семьдесят седьмой — три года назад, выходит, это было — вроде как обещал выпустить меня на свободу. Я тогда себя чувствовал так, словно на помойке очутился. Таскал комбинезон линючего зеленоватого цвета, роба у нас была такая. Одеяло, две простыни, подушку вместе с робой этой верну правительству, все у меня на коленях горкой сложено. А поверх горки руки сцепил старые, все в пятнышках. Сижу, тупо стену разглядываю, а камера моя на третьем этаже, в тюремном бараке, который на задах авиабазы Финлеттер, тридцать пять миль от Атланты, штат Джорджия, — Федеральная исправительная колония обычного режима для совершеннолетних, вот как это место называется. Жду конвоира, который меня в административный корпус отведет, а там бумагу выдадут об освобождении и костюмчик мой цивильный вернут. Как выйду, никто за воротами встречать не будет. В целом мире ни души не найдется, чтобы приголубила меня да за все простила, и не покормит никто бесплатно, не приютит на денек-другой.
Заглянули бы ко мне в глазок, увидели бы: примерно раз в пять минут я какие-то совсем непонятные движения произвожу. Выражение-то все то же самое, тупое выражение, но руки вдруг от бельишка сложенного вверх и — хлоп! хлоп! хлоп! Объясню потом, с чего это я и зачем.
Девять утра было, двадцать первое апреля. Конвоир уж час назад явиться бы должен. С ближайшей полосы взмыл истребитель, израсходовав энергию, какой сто квартир тысячу лет отапливать бы хватило, небо в клочья разорвал. А я хоть бы шевельнулся. Кто на авиабазе Финлеттер давно служит или успел посидеть в этом бараке, к таким штукам привык, не замечает. Каждый день одно и то же.
Почти всех заключенных — тут по ерундовым делам сидят, сплошь чистая публика, никого не резали, так, малость провинились — с утра увозили на красных школьных автобусах, работенка для них всякая на базе имеется. А в бараке оставляли только тех, кому доверено убирать помещение, подмести, окна вымыть. Ну, еще такие есть, кто от работы освобожден, не могут они физическим трудом заниматься, больные, значит, сердце пошаливает, а еще чаще — спина болит. Будь день как день, меня бы в прачечную при госпитале для летчиков погнали, отжимным катком орудовать. Здоровье у меня, они так считают, на зависть.
Вы думаете, раз я в Гарварде учился, ко мне, как сел, по-особенному отнеслись, с уважением? А вот и нет, чихать им было — Гарвард, не Гарвард. Я человек семь гарвардских знаю, кого встречал, про других слышал. Кстати, только меня выпустили, койку мою занял Верджил Грейтхаус, бывший министр здравоохранения, просвещения и социальных пособий, он тоже из гарвардцев. По части образования я среди тех, кого в Финлеттер упекли, стоял довольно низко, подумаешь, всего-то диплом университетский. Даже без отличия. А у нас человек двадцать набралось бы, которые с отличием кончили, да с десяток врачей патентованных, если не поболе, и дантистов не меньше, и один ветеринар, и еще доктор богословия был, и доктор экономики, и доктор философии или там химии, не помню, а уж юристов, у которых лицензию отобрали, — пруд пруди. Столько их там сидело, что мы, когда новенькие появлялись, даже предупреждали друг друга: «Язык-то с ним не распускай, пока насчет специальности не выяснил. Который в школе права не учился, точно говорю, из администрации подосланный».