Рецидивистка
Шрифт:
– А потом я вдруг понял, что надо сопротивляться. Надо жить, а что со мной будет – Бог разберется…
– Вы что – верующий?
– Ну, как верующий… Я верю, что есть кто-то, кто видит и слышит тебя… И судит… Это именно тот, кто дал тебе, за что в этой жизни держаться. А вот сможешь ли ты держаться, тут уже твое дело. Хочешь – держись, даже если кровь из-под ногтей, а хочешь – разжимай пальцы и вались в преисподнюю…
Литягин помолчал.
– У меня детство было тяжелое, бедное. Мать была строгая до свирепости, но зато в душу не лезла, не мешала. А отец был больной человек, который не мог обеспечивать семью. Он мне постоянно читал, когда у него были силы… Читал все подряд, а я запоминал. Ну
Вязалов взглянул на него удивленно – он готовился совсем к другим речам.
– В общем, детство и юность прошли не зря – я понял, что в этой жизни могу быть только художником. Вот за это мне и нужно держаться. Как – это уже другой вопрос. Правда, когда я стал сознательно заниматься творчеством, то понял, что скульптурой заниматься не смогу…
– Почему? – не понял Вязалов, который всю жизнь был совсем далеким от искусства человеком.
– Ну, почему… Потому что скульптура – это монументальное искусство. Тут нужны мрамор, бронза, металлические конструкции, сварочные аппараты… очень много чего материального нужно. Мне это было взять негде. И потом скульптура – она должна жить в нашей социальной среде, быть частью ее… Понимаете? Она должна стоять на площади, быть вписанной в нее – тогда она работает, тогда она живет. А кто меня с моими фантазиями на площадь при советской власти пустит?
– А при другой власти? – вдруг вырвалось у Вязалова. – При другой власти, думаете, пустят?
Литягин равнодушно пожал плечами:
– Не знаю. Всякая власть давит. Но по-своему. Какая тупо и грубо, какая хитрее и умнее… Вы не думайте, я по поводу никакой власти не заблуждаюсь… Ну да черт с ними, – махнул рукой художник. – В общем, понял я, что заниматься скульптурой – нереально. За что же мне в жизни держаться? Осталось одно – живопись. А раз так, надо учиться. И я приехал в Москву и поступил уборщиком в Третьяковскую галерею. Зарплата, конечно, мизерная, но прожить можно. Зато быстро убрался, полы помыл – и можешь смотреть картины, вбирать их в себя… В полной тишине и одиночестве… Это был кайф. Ну а потом сам уже рисовал дома… И так меня все это забрало, что мне с людьми стало тяжело, просто невыносимо… Потом как-то незаметно исчезла жена, потому что поняла, что я ее просто не замечаю. Я вдруг оказался в каком-то вакууме. Вокруг меня не было ни одного человека, а я на это не обращал никакого внимания…
Литягин покачал ногой и еще сильнее сцепил пальцы рук.
– А потом я из галереи ушел… Может, просто потому, что напитался живописью… Но жить-то надо. И оказался я на каком-то заводе совершенно неожиданно подсобным рабочим… А там работали с бронзой и латунью. И стал я для себя из этого металла некие фигурки делать, такие абстрактные композиции…
– А почему на заводе, а не дома?
– Так ведь для этого инструмент нужен, тиски, напильники, печи там всякие… Металл-то руками не помнешь, не оторвешь… Ну а сделанное кому-то дарил, что-то у себя дома хранил…
– Выносили, значит, с государственного предприятия, – констатировал Вязалов, напоминая Литягину, что инкриминировали ему тогда при предъявлении обвинения.
Тот легко рассмеялся:
– Точно, был несуном. Так что посадили вы меня вполне законно, гражданин начальник. А потом я то, что вынес с завода, стал таскать продавать на толкучку, где разные люди, в том числе художники, терлись…
– И много денег выходило?
– Денег? Да нет… Да вы поймите, гражданин начальник, ну что для меня деньги? Да ничего. Ведь
– Ну, что-то же знать нужно? – не выдержал Вязалов.
– Божьи заповеди я знаю и чту: не убивай, не произноси ложного свидетельства, не желай ничего, что у ближнего твоего…
– Это хорошо. Но жить в обществе нужно все же по законам светским и их соблюдать. Ежели так жить начнут, вне законов, все, – загорячился прокурор, – тут такое начнется…
– Начнется, – согласился художник.
– Ведь даже тут у вас на зоне такие волки сидят, что дай им волю, они всех сожрут!
– Я знаю. Сожрут…
– Наверное, есть и не очень виноватые, и не очень опасные, есть такие! Но ведь сколько преступников и рецидивистов!
Прокурор замолчал, устыдившись собственной горячности. Он словно пытался объяснить этому странному, не от мира сего человеку, что его, Вязалова, жизнь все-таки тоже была прожита не зря и занимался он не за страх, а за совесть делом, без которого страны просто не может быть.
– Я согласен с вами, – с пониманием и сочувствием глядя на него, произнес Литягин. – Я тут таких гадов навидался, что у меня к вам никаких претензий нет. И работа ваша вполне даже нужная, хотя и скажу вам, что очень неблагодарная.
– Так почему вы выходить не хотите?
– Да все очень просто. У меня тут несколько работ неоконченных осталось. И есть несколько человек, которых я должен нарисовать. Понимаете, должен! У них такие лица! Замечательные, удивительные!
– А что, на воле их найти нельзя?
– Можно. Но их надо найти сначала, потом в их человеческую суть вникнуть, а тут у меня все готово уже, понимаете… Я вот с вами разговариваю, очень интересно разговариваю, а у меня под ложечкой сосет – писать тебе надо, работать… Так что, гражданин начальник, разрешите мне еще некоторое время тут побыть? Закончу работу – и уйду. Честное слово! – Художник даже руки просительно прижал к груди. – Никаких неприятностей от меня не будет. Никаких заявлений, ничего!
Прокурор тяжело вздохнул и как-то сочувственно посмотрел на Литягина. Сказал бы кто ему утром, что он поймет этого человека и даже захочет помочь ему…
– Кстати, – прищурясь и пристально глядя на него, продолжил Литягин, – вас бы мне тоже было очень интересно рисовать. У вас на лице много чего… Страсти угадываются… Я, признаюсь, не сразу разглядел, а теперь вижу многое и разное там у вас внутри…
Вязалов опешил – давно с ним никто так не разговаривал.
– Вообще я на вас, гражданин прокурор, не в обиде, – ободряюще улыбнулся ему Литягин. – Ну, за то, что вы меня сюда определили. У вас служба такая. Не вы, так другой меня бы сюда уконтропупил… И хотя, как я вам говорил, тяжко мне тут было сначала во всем дерьме обживаться, но главное не это…
– А что?
– А то, что я тут писать стал сильнее!
Литягин даже не выдержал и вскочил со стула.
– Я тут такое пережил!.. И это все, пережитое, душу мне перевернувшее, в искусство ушло… Туда, туда все пошло… И мои нынешние картины тем ранним работам, что я до зоны писал, не чета. Потому что тогда я ничего не пережил, в бездну не падал и из нее не выкарабкивался, отдирая ногти… А теперь я сам чувствую, как от моих картин пережитое, настоящее прет… И люди это чувствуют. Вот видите, как оно в жизни бывает?