Реформатор
Шрифт:
«Над этим можно думать сколько угодно, а можно вообще не думать, — заметил Савва. — Это называется дурная, в смысле, непродуктивная, бесплодная, тупиковая и так далее бесконечность. Она опрокинута в бытие, которое, как известно, определяет сознание. Потому-то народ скорбно бедствует, а отдельная сволочь цинично жирует, что тебя занимает, почему у черта есть мать и бабушка, но нет отца и дедушки. Если бы существовала единица измерения мысли, я уверен, в России у нее был бы самый низкий, ничтожный коэффициент полезного действия. Беда русских людей в том, что их мысли расходуются в лучшем случае ни на что, впустую, в худшем — им же во вред».
«По-твоему, это будет длиться
«Не знаю, — ответил Савва, — ведь существует так называемое универсальное мерило всего и вся, а именно, человеческий век, то есть так называемая среднестатистическая жизнь. Мир устроен так, что на протяжении этой самой среднестатистической человеческой жизни все начавшееся обязательно должно закончиться, то есть прийти к некоему, пусть даже суперстремительному, итогу, а все закончившееся… снова, пусть даже совершенно внезапно, начаться, чтобы… уйти от этого самого итога. Два эти встречные движения некоторые считают двумя жерновами, размалывающими жизнь».
«Когда же закончится то, что продолжается сейчас? — спросил отец. — И что начнется?»
«Исторический опыт свидетельствует, — ответил Савва, что обычно это заканчивается или наведением — восстановлением — социального порядка, то есть приведением цинично жирующих и скорбно бедствующих к единому, как правило, невысокому в смысле жизненных стандартов знаменателю, так сказать, унификацией эпитетов “цинично” и “скорбно”, или… революцией, что в нашем случае маловероятно, если конечно, — усмехнулся, — не иметь в виду “Солнечную революцию”».
«Почему же маловероятно? — не согласился отец. — Революционная ситуация налицо: верхи не могут, низы не хотят».
«А может, — словно и не расслышал его Савва, — все закончится чем-то третьим, на что в глубине надеятся как цинично жирующие, так и скорбно бедствующие. Неужели ты до сих пор не понял, — посмотрел на отца как учитель на тупого ученика у доски, — что суть происходящего, длящегося, именно в исключении революции из мирового исторического времени, ликвидации революции, как класса».
«Что же это за третье? — спросил отец. — “Третья… стража”?»
«Бесконечное свободное падение во времени, пространстве, религии и морали, — объяснил Савва, — болезненно-сладостное бытие в новых — совершенно невозможных для прежнего состояния массового сознания — условиях. Это на первый взгляд зыбкая, случайная, но в действительности очень прочная социальная конструкция, совершенно исключающая революцию, как способ разрешения вопиющих противоречий. Точнее, исключающая ее в виде действия, но допускающая, даже поощряющая в виде рассуждения. Скорбно, как ты выразился, бедствующие живут надеждой, что им повезет и они перейдут в разряд цинично жирующих. Цинично жирующие живут надеждой, что им будет позволено жировать вечно, то есть до самой смерти. Все как бы столпились у автомата, выплевывающего счастливые билеты, у рулетки с бегающим шариком. В казино, в игорном притоне, да, конечно, может возникнуть драка с поножовщиной, даже перестрелка, но… не революция. Какой ты, к черту, революционер, если сидишь за зеленым сукном — спишь и видишь как бы слупить “Джек Пот”? Это третье, — добавил задумчиво, — я бы охарактеризовал, как теорию отложенного выигрыша. Она универсальна, эта теория, и вполне применима ко всем слоям общества, любым стоящим перед обществом — социальным, экономическим, геополитическим и так далее — проблемам».
«Значит вот какую национальную идею вы там разрабатываете?» — неодобрительно покосился на Савву отец.
«А другая в России сейчас и невозможна», — развел руками Савва.
«Почему?» — нахмурился отец.
«Потому что в массовом сознании отсутствует само понятие справедливости, — ответил Савва. — Оно уничтожено вместе с понятием революции. То есть, само понятие может и не уничтожено, но понятие пути к нему уничтожено. Так ворвавшиеся в Древний Рим германцы в шкурах тупо смотрели на Колизей, но совершенно не представляли, как он мог быть построен».
«Если, конечно, они вообще задавались данным вопросом», — заметил Никита.
«Кем же все это уничтожено?» — спросил отец.
«Да все ими же, — усмехнулся Савва, — Ремиром и Енотом».
«Значит вы намерены превратить жизнь на земле в ад, чтобы смерть показалась людям раем?» — задал отец странный и как показалось Никите совершенно не вытекающий из предыдущих умопостроений вопрос. Как если бы на сковородке, где жарили яичницу, вдруг возникли… цыплята-табака.
«Знаешь, где скрывается Вечность, если дьявол, как некогда заметил Шопенгауэр, скрывается в типографской краске? — превратил цыплят-табака в… шаровые молнии, в вылетевший в форточку пчелиный рой? — Савва. — В поиске смысла там, где он отсутствует, как говорится, по определению».
«То есть, — усмехнулся отец, — в национальной идее?»
Никита вдруг подумал, что он не на отмели, а на каменно-пересохшем дне реки общей крови. Кровь (вода), возможно, протекала там в незапамятной (юрской) эпохе. На нее, возможно, тупо (как германцы в шкурах на Колизей) смотрели с берега сухопутные динозавры, возможно, тиранозавры. Другие динозавры — птеродактили — пролетали над ней на перепончатых крыльях. И, наконец, третьи — ихтиозавры — сидели в реке, выставив наружу спины с перепончатыми, как вееры, аккумулирующими солнечное тепло гребнями. Но река давно и бесследно растворилась во времени, кристаллизовалась рубиновыми вкраплениями в прибрежных скалах, виртуально сканировалась в зрачках канувших в слепые нефтяные горизонты динозавров. Отчего-то пришли на ум… кремлевские звезды. Как высоко, подумал Никита, вознеслась, воссияла над миром окаменевшая кровь.
Мысли бродили в голове, как стадо вольных баранов.
Чем дольше Никита над всем этим размышлял, тем отчетливее уверялся, что должно быть что-то, во имя чего происходит то, что происходит, и что в этом «что-то» странно, если не сказать, противоестественно, соединились кремлевские звезды и овальные отцовские ботинки, «Прогрессивный гороскоп» вкупе с «Третьей стражей», «Натальной картой», «Солнечной революцией» и богиня прохладных вод Сатис, мумифицированные в подземных нефтяных горизонтах динозавры и седая прядь на виске Саввы, метеорит, убивший старуху, и шумящие за окном листья, неурочное октябрьское тепло и облитый солнечной глазурью дельфин, некогда взлетевший над крымской скалой яко птица. Все, что видел и слышал, о чем думал и не думал Никита, без видимой тесноты (и смысла) вмещалось в это «что-то». Так легко и непроблемно вмещаются в любой (даже и крайне тесный) карман любые (иногда весьма немалые) объемы денег.
Впрочем, он был вынужден признать, что, вполне возможно, данное «что-то» — всего лишь ничто, как это частенько случается в жизни. Собственно, подумал Никита, кто станет спорить с тем, что жизнь — странный — кафкинский «Процесс», в процессе которого человек тщится превратить ничто в нечто, чтобы в конечном итоге получить еще большее (если количественные показатели тут уместны), так сказать, абсолютное ничто.
Он закрыл глаза, желая (по методу Саввы) узнать, что есть национальная идея (мелькнула нехорошая мыслишка, что она как раз и есть ничто, упорно превращаемое в нечто) и увидел… летящую в небе сквозь ночной дождь дельтапланеристку.