Реки горят
Шрифт:
Но, видно, это не могло искупить злых, темных чувств, которые таились в ней прежде. И вот теперь ее ждет кара. Дитя будет у нее отнято, и она останется одна в потемках жизни. Уже не протянутся к ней маленькие ручки, уже не почувствует она на лице прикосновения крохотных пальчиков, не взглянут на нее темно-голубые, почти синие, круглые глаза, не скажет он: мама! А ведь он уже лепетал, тоненький голосок то и дело произносил какое-нибудь слово-загадку, слово-ласку, которое, быть может, совсем ничего не значило, но в которое она столько вкладывала… И он уже ходил. Маленькие ножки неутомимо семенили за ней, с трудом, с увлечением.
Когда ребенок родился там, на севере,
Это ради него она работала на рубке леса — и работа не была ей тяжела, потому что после нее она бежала домой, где ожидал маленький сыночек, ясное солнышко, счастье ее жизни… Она работала на молоко для него, на кашку для него, на рубашонку и штанишки. И там совсем не было грустно, в этом дремучем лесу. Улыбка ребенка будто пронизывала светом весь лес до глубины, до самой темной чащи.
Но и это миновало, как сон. Теперь он лежит у нее на руках, одеревеневший и бледный, и не узнает ее, будто отгороженный глухой стеной.
Глупая, глупая! Зачем она поверила тому человеку из посольства с прилизанными черными волосами? Ведь не может же быть, чтобы там где-нибудь не было врача. Ее сыну могли помочь в Куйбышеве…
А теперь Куйбышев остался позади. Поезд мчится сквозь необозримые, голые, затянутые туманом поля. И весь мир для нее сузился до размеров этой теплушки, где разговаривают, спорят, бранятся какие-то чужие, равнодушные люди. Она оставила своего ребенка без помощи — и теперь ребенок умирает.
Но мог ли тут вообще кто-нибудь помочь? Нет. Это судьба мстит ей за то, что она ненавидела своего ребенка, прежде чем он родился. За то, что там, в доме на пригорке, когда снег все занес кругом пышными сугробами, когда под ударами вихря трещали стены, когда уныло стонали ветки деревьев, она мечтала во тьме ночной, чтобы ребенок не родился. Чтобы он умер, пусть хоть вместе с ней, только бы его не было, только бы он не появился на свет.
Безумная, глупая, она не знала тогда, не верила, что на земле еще может быть счастье, еще могут быть радость и смех. Радость и смех ребенка, счастье, что этот ребенок живет на свете.
Вот потому-то он тогда и не умер. Ни в ее чреве, ни потом, во время трудных, тяжелых родов. Чтобы она узнала, что такое счастье. И чтобы узнала боль утраты за тот свой черный грех, которому нет прощения. Глупая, глупая, столько раз в жизни она видела, что ничто не проходит даром, что за человеком тянется каждый его поступок, и за каждый — рано или поздно — приходит возмездие. И не только за поступок — даже за мысль. Даже за то, что еще не успело стать мыслью, а лишь промелькнуло в голове и исчезло, о чем человек и не вспоминал больше. И все же наступал день, когда мысль, которая не облеклась не только в действие, но даже в точное слово, возвращалась, возникала в воспоминаниях и мстила за себя.
Сколько раз Ядвига в этом убеждалась! И вдруг наивно поверила, что ей удастся увернуться от ответа за те злые, темные
Нет, вычеркнуть из жизни ничего нельзя. И вот теперь придется нести кару за те темные мысли, за ту темную, боязливую ненависть.
Только в чем же тут виноват сыночек? Маленькое, беспомощное создание? Почему он должен отвечать за нее, за ее грех? Нет, не может быть, чтобы судьба была так мстительна. Пусть обрушится на нее все дурное, только бы он был жив, только бы он выздоровел.
Но что на нее может обрушиться, кроме этого, единственного? Какое ей дело до чего бы то ни было на свете, кроме этого маленького существа, с трудом ловящего воздух запекшимися губами?
Все страшное, что может случиться в жизни, она уже испытала. Уже привыкла, ее не удивишь никаким ударом. Значит, удар обрушится именно отсюда, поразит именно в то единственное место, которое еще может ответить живой болью сердца, ох какой болью.
Нет, не надо об этом думать! Дурные мысли накликают несчастье. Надо изо всех сил, изо всех сил думать, что малышу лучше. Что завтра ему будет еще лучше. А когда они приедут на юг, куда их везут, малыш уже снова будет ходить. Ядвига поведет его за ручку, и он засмеется от радости, увидев солнце и цветы. Ведь там, наверно, еще цветет что-нибудь, на этом юге; говорят, там настоящей зимы и не бывает… Маленькие ножки трудолюбиво, старательно затопочут, путаясь в мягкой траве…
Но, вопреки всем усилиям воли, к ней возвращался все тот же страх. Страх, что это именно кара. Мысль упорно стучалась в мозг, неотвязная, назойливая. «Но ведь так можно сойти с ума, — мысленно останавливала себя Ядвига. — Все одно и то же, одно и то же. А может, я и вправду помешалась?»
Вдруг она вздрогнула, почувствовав на плече осторожное прикосновение чьей-то руки.
— Выпейте чаю, — сказал тихий голос по-русски, и Ядвига увидела перед собой эмалированную кружку и ломоть темного хлеба. Проводница смотрела на нее добрыми, грустными глазами.
— Выпейте, выпейте, и поесть надо, я же вижу, что вы ничего не едите, а вам нужны силы.
Она присела на корточки возле Ядвиги и сочувственно рассматривала желтое личико ребенка.
— Что доктор-то говорит?
— Я не была у доктора, — со стыдом шепнула Ядвига. — В посольстве сказали, что в поезде есть доктор.
Проводница, уже немолодая женщина, пожала плечами.
— Какой тут доктор… Надо было в Куйбышеве пойти в поликлинику.
Правда! Только тут Ядвига с отчаянием вспомнила, что ведь здесь же повсюду есть поликлиники. Можно было просто-напросто разыскать одну из них, войти туда, показать ребенка, узнать, что с ним. И этого она не сделала. Не сделала, потому что ей казалось, что с того момента, как ее фамилию внесли в список едущих на юг, о ней должны заботиться не здешние, а польское посольство и что советская поликлиника, где она раньше лечила ребенка, теперь для нее недоступна.
— Спит, все спит, — шепнула она, отвечая на жалостливый взгляд проводницы. Жесткая загорелая рука полным материнской нежности движением отстранила от щеки ребенка край шерстяного платка, в который он был завернут.
— Если вам что понадобится, я на тормозной площадке буду. Да я и сама еще загляну к вам, — сказала проводница, осторожно ступая между грудами вещей и спящими вповалку людьми.
— Везет же некоторым! И из посольства записочки получают, и большевики их подкармливают, — ядовито бросил, ни к кому не обращаясь, верзила с рваным козырьком. — Видели эту кондукторшу? Далеко мы с такими уедем! Взяли бабу, ей бы навоз убирать, поставили к тормозу…