Реки текут к морю. Книга II. Каждой – свое
Шрифт:
– Ну давай к моим переедем. Мама согласна. Она нам свою комнату отдаст. Сама с Ленкой к бабушке переселится. Папа уехал. Что мы впятером не поместимся в двухкомнатной? Вшестером, то есть.
– Нет. К вам мы не поедем.
– Нет?
– Нет.
Это был не первый разговор на тему «Давай переедем», не второй, и даже не пятый. Она долбила в одну точку почти каждый день. Но Юрка уперся. Эля не понимала, почему. Ну нет, так нет. А с нее хватит.
– Точно нет?
– Нет, – он был тверд.
Она поджала губы:
– Ну как знаешь. Тогда я уезжаю одна.
Он решил – Элька
Он смотрит на свою жену. Она идет рядом. Хмурится. Отворачивается. Некрасивая. Толстая. В шарф кутается. Мерзнет, наверное. Больше всего похожа она сейчас на обмотанную платком квашню, кадку с тестом. Давным-давно, маленьким еще, был с матерью в деревне у каких-то дальних родственников. Запомнил только мутное окно, огромного петуха за этим окном на дворе, теплый бок печки и эту бормотавшую что-то свое, неразборчивое, кадку. Петуха и квашни он боялся. Петуха, потому что ну как склюнет, а эту, обмотанную тряпьем, рассевшуюся на лавке у печки, потому что не мог понять. Пытался расслышать ее косноязычную речь и не мог. А ведь это она ему, Юрке, пыталась сказать что-то очень важное. Может помощи просила? Тяжело ей было тут в спертом сумраке избы, на волю хотелось, на двор, к петуху. Не зная, как ей помочь, он плакал от собственного бессилия и прятался в угол подальше, чтобы квашня не видела его и бормотание свое жалостное обратила на кого-нибудь другого.
Он чувствовал, или думал, что чувствует, как внутри его жены поднимается опарой, растет, разворачивается потихоньку новая жизнь, как она, эта жизнь, тянет из Эльки соки, выстраивает сама себя по кирпичику. И Элька стонет и бормочет бессильно, как та кадка из его детства. Ей тоже тяжело и душно, и хочется на простор. И опять он, Юрка никак не может ей помочь. И хочется ему, как в детстве, забиться в дальний угол и поплакать там.
Нельзя.
Надо успокаивать, заговаривать, обещать будущее счастье, золотое-серебряное, бубенцами звенящее. Будущее. Потом. Не сейчас. А сейчас пока так. Потерпим. Потерпим, правда, Элюня?
Но Эля больше терпеть не собиралась. Уйти, вырваться из давящих объятий Галиной заботливости – стало для нее навязчивой идеей. Бежать. Спасаться. Иначе задохнется.
– Я уезжаю.
Он как почувствовал что-то: отпросился с обеда, пришел домой. Жена собирала чемодан. Желтокожий бегемот, распахнув пасть, лежал на их кровати, жадно заглатывал Элькины платья и кофточки.
– Ты что?
Он, как вошел, так и стоял, опираясь о косяк, в куртке и ботинках. Как она может? Бросает его? Уходит?
– Уходишь от меня?
– Нет, Юрочка. Я ухожу от твоей матери. Довольно с меня.
– А я?
– А ты большой мальчик, сам решаешь, где ты. И вроде ты все уже решил. Сам.
Она захлопнула чемодан, стянула его с кровати и потащила по полу в прихожую. Он посторонился:
– Надорвешься.
– Ничего, я не такая рохля беспомощная, как вы с Галей решили. Я сама справлюсь.
Щелкнул дверной замок. Чемодан прогрохотал по ступенькам. Со двора пробибикала машина. Юрка прошел на кухню, выглянул из-за тюлевой занавесочки. У подъезда остановилось такси. Элька вышла. Кряжистый мужик подхватил ее чемодан, лихо забросил в багажник, открыл пассажирскую дверь. Элька уселась. Такси газануло. Все.
Его жена ушла.
Как был, не раздеваясь, он лег на кровать. Покрывало едва уловимо пахло Элькой. Он закрыл глаза. Так чувствовалось сильнее. И видно было лучше. Перед ним плавало Элькино лицо, сердито нахмуренные брови, надутые губы. Но не такое отекшее и расплывшееся, каким оно было сейчас. Четкое, не тронутое, не испорченное беременностью. «Ты все решил сам», – звучало в ушах. Вдруг Элькино лицо стало рябить, мелкой волной, двоиться. Сквозь него проглядывало второе, почти такое же. Тоже нахмуренное. И голос тоже двоился: «Сама разберусь».
Это Ленка. Тогда, давно, в конце десятого класса. Залетела от него. Прибежала. Глаза испуганные. На бледном, аж голубоватом лице одни глаза-блюдца. Черными омутами. Того и гляди, провалишься по макушку, утонешь. А он ей: «Ты сама все решила». Перетрусил, аж поджилки затряслись. В армию очень хотел. Чтоб настоящим мужиком стать. Думал, может на сверхсрочную останется, дальше в училище, потом офицером. Трус, какой из тебя офицер. Первую же ответственность, что в жизни подвернулась, на девчачьи плечи свалил. На Ленкины. А сам зайцем в кусты. А ведь любил ее. Больше, чем жену свою теперь, больше чем Эльку. Самому себе в этом не признавался. От самого себя прятался. Под кустом. Под лавкой. Как от той кадки с опарой.
Ленка его не простила. Ни на одно письмо не ответила. И он смирился. Значит так тому и быть. А Элька его ждала, писала, грела ему душу. Она всегда была мягче, теплее сестры, уютнее. Вот он и утешился. И вдруг сквозь ту теплую нежность, к которой он уже привык, как нож, с треском режущий шелк, прорвалось жесткое: «Ухожу».
Всего-то и просила, переехать. Не понимала, почему он не соглашается. Ведь, там у них две комнаты, квартира просторней, санузел раздельный. А они втроем ютятся в однокомнатной, мать на кухне спит. А ребенок родится, куда его? Чтобы кроватку поставить, придется стол из комнаты убирать. А пеленать где? А мыть как? Уговаривала его, он – ни в какую.
Юрка даже представить не мог, не хотел, что будет жить с Ленкой под одной крышей. Боялся. Опять ты боишься! Трус, трус! Видеть ее каждый день. Ее – чужую. И любить при этом Эльку. Не получалось. Невозможно. И объяснить это жене невозможно. Она и не знает про ту историю ничего. Все скрыто, спрятано, похоронено. Никто не знает. Даже он сам не знает, чем дело закончилось. Не спрашивал. Как про такое спрашивать? Но не родился же никто. Значит, аборт. Наверное.
Конец ознакомительного фрагмента.