Реки текут к морю. Книга II. Каждой – свое
Шрифт:
Он кричал: «Ленка, ответь… Хоть одно слово… Дай мне надежду».
Она не дала.
Письма становились короче. Иссякали. Таяла надежда. Утихала боль.
В тринадцатом конверте лежал листок только с одной фразой: «Какой-то древний китаец сказал, что послать в письме пустой лист, значит, признать правоту того, кому пишешь».
В четырнадцатом конверте лежал пустой лист, вырванный из середины тетрадки в клетку. И в пятнадцатом… Погоди, что такое? Лена лихорадочно разрывала конверты – чистые тетрадные листы ложились ей на колени. Семь листов… Семь писем… Семь месяцев… Больше полугода пустоты. А она-то, дура, копила эту пустоту, стопочкой складывала.
«Дура, дура! Идиотка! Вот тебе пустота! Живи теперь в
«Пу-у-с-с-сто-о-о», – отзывался ветер, раздвигал ветки, высовывался из разлохмаченной рыжей гривы кленов, подглядывал сверху.
Она порылась в сумке, вытащила косметичку, а из нее – полупустую пачку Стюардессы и зажигалку. Давно уже покуривала с девчонками в училище, только от матери прятала улики поглубже, подальше. Бог не дай, учует, такое устроит, мало не покажется. Пощелкала зажигалкой, огонек вспыхивал и тут же гас, и здесь почти пусто. Кинула обратно в сумку. И письма туда же. Комком, как попало, сминая, засовывала, будто спешила куда-то. Побежала на берег. Там, она знала, недалеко от пристани было кострище, собирались вечерами, сидели, жгли палки, ветки, гитара, пиво помаленьку. Менты не гоняли. Если не бузить. Присела на корточки, вытряхнула на подмокшую, блестящую вороновым крылом, золу смятые бумажки, конверты. Хотела ссыпать туда же и фотографии. Но нет – в пакет их. Пусть остаются. Щелкнула зажигалочкой: «Ну давай, давай, не тяни...», уголок тетрадного листа загорелся. Хорошо. Теперь без спешки, чтоб не потух, и следующий добавим. И вот эту деревяху, что рядом валяется, тоже сюда, в огонь. Гори, разгорайся.
Огонь набирался сил. Костерок чувствовал себя все более уверенно. Принялась и деревяшка, гладкая, облизанная рекой ветка. Ленуся сидела на камне, смотрела, как чернеют в пламени конверты и листы. Теперь уже нельзя понять, есть ли на них слова, призывы, мольбы или они пусты и немы. Сквозь поднимавшийся дым должна Ленуся видеть реку, всю залитую золотом холодного вечереющего солнца, небо, безмятежное, безоблачное, с легкой прозеленью из-за этого сусального блеска. Но видела почему-то крыльцо своей школы. Они с Элей, взявшись за руки поднимаются, а наверху стоит Юрка – новенькая школьная форма на вырост, белобрысая ровная челочка из-под синей кепки со смешным пумпончиком: «Вы, куклы, куда, в первый Б?» Три ступеньки крыльца все никак не могут кончиться, и они поднимаются, крепко сжав ладошки. А Юрка все так же стоит высоко-высоко – пацан-подросток, тощий, чуть сутулившийся – парень, широкоплечий, с легким облачком щетины на щеках: «Вы куда?»
«Мы к тебе, Юрка!»
Элькина свадьба
– А мне платье нравится. Ну и что, что не совсем белое. Это чайная роза. Нет, мама. Другого не хочу, – Эля вертелась перед трюмо в свадебном платье, – и ничего не ношеное, Люся же в нем замуж не выходила. Да если б и выходила… Вон у нас две свадьбы на курсе в этом году были, так девочки платья покупали: одна – с рук, вторая – в комиссионке. Финские.
– Дак то финские, импортные. А это – Люськина самоделка студенческая. И широковато оно тебе.
Было даже неловко, что это мать так пренебрежительно: «самоделка». Будто отсекает все, что от старшей дочери идет. Платье шикарное. Весь корсаж в кружевах, да не гипюровых, как на комбинашке, а настоящих, на коклюшках вязаных. Бабушка ладонью провела. «Наше, – говорит, – кружево, вологодское, мама моя так умела. У нее много было всякого. Да только ничего не осталось, все прахом пошло». Хорошо, хоть сестра не слышит. Приехала, платье привезла и сразу ускакала. Сказала, в Тотьму поедет, в бабушкин город родной. Чего ее туда тянет?
Эля тряхнула, отросшими до плеч волосами:
– Ерунда. Люся подошьет.
– Давай, Эля, все-таки в магазин зайдем, посмотрим. И фату еще надо купить. И туфли.
И они пошли в Салон для новобрачных, расположенный в том же, что и ЗАГС, сером доме с огромными витринными окнами, полными безголовых пластиковых невест в гипюре и тюле. Рядом совсем, через дорогу от их дома. Здесь Эля переодевалась уже в третий раз, а мама неустанно подавала ей одно платье за другим: с рукавами и без, с широкими шуршащими юбками, похожими на торты во взбитом белковом креме. Ленка помогала застегивать какие-то едва уловимые пальцами крючки.
– Ну смотри, как хорошо, – мать воткнула Эле в голову длинную фату.
Эле не нравилось. Она была похожа на большую белую кучу, на снежную бабу. Такой она видела себя в зеркале примерочной кабинки.
– Ленка, ну как?
Ленуся закинула длинный полупрозрачный хвост на Элино лицо:
– Как в садике. Помнишь за беседкой в свадьбу играли? Ты невестой была – фата из накидухи на подушку, резинкой от трусов в пучок связана. Кто замуж выходит? Ты или мама?
И платье было отвергнуто вместе с фатой.
– Нет, я в Люсином пойду. И на голову только цветочки на заколках, вот эти. Паранджу не одену.
Ничего, кроме пары заколок не купили. Туфли были только скороходовские, страшные, жесткие, каблучина высоченный. Еще навернешься с такого посреди ЗАГСА, то-то смеху будет. Свадьба была назначена на август. Еще почти два месяца впереди. Успеется.
Эля думала, как они с Юркой будут жить после свадьбы. Перспектива получалась не совсем радужная. И по деньгам, и по жилплощади. Лучше всего отдельно жить, кто бы спорил. Да на какие шиши квартиру снимешь? У нее стипендия, у Юрки зарплата – хрен да маленько. Он свой кулек закончил, мать его на завод на свой пристроила. В отдел кадров – бумажки перекладывать. Поулыбалась, поюлила, очередной зонтик из сундука вытащила, всучила кому полагается. Все-таки зять будущий. А с его специальностью только кружок в доме пионеров вести можно, резьбы по дереву. Не солидно. А так, считай, управленец, какое-никакое, а начальство. Юркина мать рублей двести, ну двести двадцать получает. Эля не знает, но предполагает. Да у нее просить неудобно как-то. Отец их столько же зарабатывает. Больше всех нынче мать получает. Она Юрку-то на завод за руку привела, а сама вскорости ушла. В кооператив устроилась на кирпичный завод складом заведовать. Там ей сходу отвалили четыре сотни. Вообще, могли бы скинуться деткам на индивидуальную клетку. Вон как Эля наловчилась деньги по чужим карманам считать. Стыдно-то как!
Но мать сотню в месяц на съем квартиры не выделит. Только Эля заикнулась, сразу сказала: «Еще чего, деньги чужим людям отдавать. У нас две комнаты. Мы с Ленкой к бабушке в комнату, а тут вы с Юркой. Мы с отцом прожили, и вам хватит места». Прожили они! Сколько Эля себя помнила, папа всегда в прихожей на тахте жил. Сам по себе. А они с Ленкой на другой тахте в маминой комнате. А Люська – на диване в бабушкиной. Но можно, можно было бы им с Юркой мамину комнату занять. Эля была не против. Но Юрка уперся. Ни в какую. «У нас будем жить» – и все. Почему, не объяснил.
Там и свадьбу гуляли, в Юркиной однокомнатной квартире. Да народу-то было: раз два и обчелся, по-семейному. Свои да пара Юркиных приятелей со двора: длинный Женька, он за фотографии отвечал, решили фотографа от ЗАГСА не заказывать, мать сказала, что дорого слишком, да Стаська, толстый, круглый, но вертлявый как юла, его свидетелем выставили, и еще он гитару приволок, магнитофон для танцев, а вот попеть за столом – это святое. Свидетельницей со стороны невесты Люся была. Эля Ленку просила, но та чего-то не захотела, отвертелась. Она в Загсе сзади всех уселась, то ли спряталась, то ли смотреть не хотела. Зато потом, когда уже до стола добрались, отрывалась. Каждые пять минут орет: «Горько, горько!», и шампанского бокал тянет. Прям не унять. Ну и так с этого шампанского наклюкалась, что потом в туалете блевала. Все песни под гитару тянут, а она из сортира аккомпанирует звуками не благостными.