Реки текут к морю. Книга II. Каждой – свое
Шрифт:
Впечатления уютной или хотя бы жилой комната не производила.
Эля бросила на железную сетку стопку белья, опустила рядом свою сумку, на пол поставить не рискнула, грязно.
– Ничего себе, университет! У нас в общежитии было намного лучше. Это еще в те-то годы! А здесь что за кошмар! – Мама пристроила свою полосатую скатку на ту же койку, провела пальцем по подоконнику, – тут все мыть надо. Нет, пойдем, пусть тебе другую комнату дадут. Не может быть, чтоб везде так было.
– Мам, может завтра… Пойдем лучше в Город. Погуляем.
– Нагуляешься еще. Или пусть другую комнату дают, или хоть пол что
– Завтра я все намою. Пойдем в Город!
Эля открыла одну из тумбочек, наугад, и пискнула. Там сидел, глядя прямо на нее, шевеля своими усами-антеннами, таракан. И еще кто-то порскнул в темную глубину.
– Ма-ам!
– Что?
– Тут тараканы…
Как-то давно, ей было года четыре, зимой, ей казалось, была глубокая ночь, но зимой всегда ночь, она вышла на кухню. Пить хотелось. На столе, она знала, бабушка оставляла стакан с водой, прикрытый блюдечком. Выключатель высоко, не достать. Темно. Только синим огнем горят конфорки на плите. Батареи плохо греют, чтобы хоть как-то, как она говорит, натопить квартиру, бабушка газ зажигает. Эля протягивает руку к стакану и видит в синем мертвом свете – тараканы порск в стороны. Разбегаются по столу. Ей кажется, она слышит шорок множества маленьких лапок: шурх-шурх… Она замирает. Взять стакан уже никак не получается. Эля бежит в комнату, кричит: «Ма-ам, мама!»
– Гадость какая, – мать захлопывает дверцу тумбочки, – черт знает, что!
Потом они ходили по этажу, мать инспектировала туалет, умывалку и кухню. Отремонтированные, видимо, совсем недавно умывалка и сортир ее удовлетворили, а вот кухня с побитыми жизнью газовыми плитами и ободранной раковиной не особо. Под раковину задвинуты два огромных бака для помоев. Клеенка на столах, изрезанная ножами, с загнутыми, посеревшими от грязи краями.
– Понятно, откуда тараканы берутся. Полная антисанитария. Куда смотрит комендант?
Они все-таки идут на улицу.
– Мам, поедем на Невский.
– Зачем?
– Ну в «Север» зайдем или в Гостиный двор…
– Нет, Эля, поедем во Фрунзенский универмаг. Может купим тебе что-нибудь. Ты теперь без пяти минут студентка, взрослая девушка, надо выглядеть соответственно.
По широкой лестнице универмага они поднимаются на второй этаж в «Женскую одежду», перебирают вешалки с кофточками, юбочками, тащат что-то в примерочную, снова трясут брючками и маечками. В результате Эля становится обладательницей белого костюмчика: подкороченные штанишки, темно-синяя блузочка без рукавов и пиджачок, белый, с рукавом до локтя и треугольным вырезом, без воротника. Эле нравится. Вот бы в таком виде пройтись где-нибудь на морской набережной. Но и здесь в Ленинграде тоже будет неплохо. Себе мама купила летнее платье, сверху похожее на рубашку: куча мелких пуговок и маленький воротничок, снизу полуклеш юбки, а посредине – узенький ремешок из кожзама.
Потом они зашли в какую-то столовку, но она уже закрывалась, и им достался только винегрет и чай с булочками. И уже возвращаясь, выйдя из метро на Васильевском острове, они завернули в кафе-мороженое, взяли по сто грамм пломбира с сиропом и по чашечке эспрессо из огромной, шумной, как паровоз, кофе-машины. Гулять, так гулять.
При желтом свете висевшей под потолком
– Давай, не сиди долго. Свет гаси.
Никакой настольной лампы или ночника в комнате не было, не почитаешь. Оставалось только лечь спать. Вдвоем им было тесно, при каждом движении кровать скрипела, сетка под спинами начинала содрогаться в конвульсиях. Но Эля устала. Она поняла это, как только приткнулась к материному боку и закрыла глаза. «Спать, завтра будет новый день, такой же прекрасный, как нынешний», – она засыпала и еще слышала, что кто-то громко разговаривает в коридоре, кто-то смеется, где-то рухнуло что-то тяжелое, и где-то, может быть, уже в ее сне протренькала гитара.
Грохот.
Что это может так грохотать среди ночи?
Это стучат в дверь! В картонную общежитскую дверь. Со всей силы стучат. Кулаками. И еще орут: «Открывай!»
Эля подскочила. Мама рядом. Тоже не спит. В комнате призрачно-светло. Серо за окном.
Ночь? Утро?
В дверь продолжают стучать.
– Что это? – Эля шепчет, словно боится, что ее услышат.
– Наверное, дверью ошиблись. Пьяные… – мать тоже говорит тихо.
Тоже боится?
Эля натягивает одеяло до самого носа, прячется.
– Что делать, мама?
– Постучат и уйдут. Не будем отвечать. Пусть думают, что здесь никого нет.
Стучать перестали. За дверью громкие голоса. Мужские. Но что говорят, не разобрать. Смех. Шаги. Вроде ушли.
Мать смотрит на часы: шесть утра. Они успокаиваются. Можно еще поспать.
Но только Эля закрыла глаза, заново угнездилась в этой металлической провисшей авоське, как за дверью опять загорланили мужские голоса, что-то заскребло в дверь, и блямс, вставной челюстью лязгнул отжатый замок, и дверь распахнулась, грохнув о выставленный угол кровати.
Натянутое до ушей одеяло, две пары испуганных глаз.
– Ой!
– Японский городовой! Мы думали, тут никого… Извините…
В комнату валились трое парней в заляпанных краской рубахах и спортивках. У одного на голове газетная шапка.
– Мы, это… Ремонт типа… А, вы чего не отвечали? Мы ж стучали…
Мама очнулась первой:
– А ну выметайтесь отсюда живо!
– Да выметаемся, выметаемся, чего орать-то… Сказали б сразу, что тут занято…
Пожав плечами, парни ушли. Было слышно, как они ржут в коридоре. Это они над ними, над ней, над Элей смеются. Эле стало жутко неловко. Правда, чего они молчали? Надо было сразу заорать: «Пошли вон!» И парни бы ушли. А они под одеялом затихарились. Глупо-то как!
Мать вылезла из кровати, прошлепала, засунув ноги в расстегнутые босоножки, к двери:
– Замок сломали… Теперь не закроешь…
– А что делать? – Эля чувствовала себя кисло.
Такой был день! Самый важный день в ее жизни. И такой конфуз. Называется: «А поутру они проснулись…» Ей казалось, что все теперь будут над ней смеяться. Спряталась под одеялом! – Ха-ха-ха, детский сад. Девочка, беги к маме! Кто такие «все», она не задумывалась. Наверно, это она переняла от матери: что скажут, как посмотрят. Ей самой не нравилась такая зависимость от чужого глаза, но избавиться от нее она не могла.