Реквием
Шрифт:
Что касается художественного вымысла и синтеза, то, на мой скромный взгляд, в художественных произведениях подобного жанра их должно быть строго в меру и, чем меньше - тем лучше. В этом я убедился на примере моей самой романтической и единственной богатой художественным вымыслом во второй части главы "Одая". Закончив главу, я напечатал ее на принтере и отдал на прочтение родственникам одного из героев. Полагаю, что была сделана ксерокопия, так как содержание главы стало известно более широкому кругу земляков, что мне, безусловно, польстило.
Однажды
В конце разговора задал неожиданный вопрос:
– Евгений Николаевич! Где же все-таки турки зарыли золото?
Вопрос застал меня врасплох. Последовала пауза, почти по Станиславскому. Я не сразу нашелся с ответом:
– Это... легенда... Понимаете?
– Конечно, понимаю. Как можно не знать, что такое легенда, но золото где-то все же было зарыто?
А буквально через пару недель знакомый из Боросян рассказал мне о том, что ранней осенью, убирая люцерну, видел, как вдоль зарослей за восточным хвостом става зигзагами ходили два молодых человека с миноискателем. Тогда родился второй, возможно, не самый удачный, но от всего сердца эпиграф к главе "Одая".
Тогда же в моей душе частично восстановился покой. Я перестал комплексовать. Пишу как пишется. Пишу, пока прожитое, увиденное и воображённое мной свободно изливается из души на экран ноутбука. На каком-то этапе спотыкаюсь. Беру паузу. Насильно выдавленное звучит фальшиво. Озарение, а на ним вдохновение приходят нечаянно, нежданно, чаще всего в обстановке, далекой, от творческой. Трезво оценивая и осознавая степень художественной ценности написанного мной, я удовлетворен тем, что мне удалось передать читателю, как минимум, эффект присутствия.
Прошло несколько месяцев после завершения работы над книгой "Вдоль по памяти...". Я считал книгу законченной, а свой долг исполненным. Но вместо удовлетворения во мне нарастало ощущение недосказанности, нехватки чего-то очень важного. Нарастал и внутренний дискомфорт, вероятно, выпиравший из меня наружу. Однажды Таня сказала:
– Такое ощущение, что ты сам себе кажешься невыносимым. Как будто кто-то разлучил тебя с твоей прелестной любовницей?..
Пожалуй, так оно и было. Я садился за ноутбук, пробегал страницы написанного. Часто, споткнувшись на одной из страниц, внимательно, как будто в первый раз, читал. Почему-то не давал мне покоя отец, общительный по натуре, но такой скупой на рассказы о своем военном прошлом. Вот, если бы сейчас! Я уже не спрашивал бы, сколько немцев он убил и как он за ними гонялся. Сейчас я знаю, о чем спрашивать отца.
В душе моей нарастали, до сих пор незнакомые мне, не испытанные доселе, новые нотки ностальгии. Зрело ощущение внутреннего обрыва связей с минувшим, недосказанность подтачивала внутренний покой.
Будучи в родном селе, глаза останавливаются на памятнике погибшим на фронтах минувшей войны, на памятном мемориале, стоящем в треугольном скверике на перекрестке в центре села. Я чувствовал немой укор, исходящий от каменных фигур.
А память всё чаще возвращала меня к отцу, прошедшему по дорогам войны с сорок первого по август сорок пятого. Только в отличие от единиц, прошагавшим от Бреста до Сталинграда, а потом до Берлина, мой отец до сорок четвертого находился по ту сторону линии фронта. Нет, он не был разведчиком-диверсантом. Он служил в румынской армии.
Несмотря на то, что три года отец прослужил в пожарных частях Бухареста, меня много лет, до самой моей зрелости, не покидало чувство стыда за собственного отца, который безропотно служил в Румынии, союзнице гитлеровской Германии. Не восставал, не стал подпольщиком, не искал связей с советской разведкой.
Много позже пришло осознание таких категорий, как "непреодолимая сила обстоятельств и сила необходимости и случайности". Отец в селе не был единственным, служившим по обе стороны фронта. В процессе работы над главой "Никто не забыт?..." я выяснил, что аналогичный путь прошли более шестидесяти моих односельчан. И это далеко не полный список.
Всё началось с микроскопических глав-рассказов: "О чем рассказывать? и "Трофеи". За ними в течение двух месяцев вылились двенадцать глав, вошедших в новый, последний раздел "Шрамы на памяти". Неожиданно заработала по-новому долговременная память. Вспоминались не рассказы на пионерских сборах, а беседы отца с односельчанами. В моей голове произошла переоценка многих событий. Апогеем раздела явилась глава-реквием по погибшим и уже всем ушедшим в небытие, моим землякам, участникам той кровавой мясорубки.
В главе "Школа" меня не покидало ощущение недосказанности о моих школьных учителях. Особенно меня донимали куцые строки, посвященные моему первому в жизни учителю Петру Андреевичу Плахову. Мой первый учитель покинул этот мир, не достигнув тридцати пяти лет. У Петра Андреевича было тяжелое онкозаболевание головного мозга.
Ему было двадцать весемь лет, когда я перешагнул порог нашего первого класса. Мне уже семьдесят, а я всё еще продолжаю чувствовать себя инфантильным, незрелым на фоне моего первого учителя. Около двух лет я вспоминал, делал отдельные наброски, по крупицам собирал сведения о Петре Андреевиче. А глава мне никак не давалась, не шла, не ложилась на экран ноутбука.
Встреча и беседа с Ниной Ивановной Бойко, внучкой квартирной хозяйки, у которой жил Петр Андреевич, стала толчком для исполнения моего долга перед памятью моего первого учителя. Когда я закончил главу, пришло сожаление, что я не оставил слова "Реквием" для названия главы о моем первом учителе.
Потом пришло осознание, что, пожалуй, вся моя книга и есть "Реквием" по первым послевоенным десятилетиям, родителям, землякам, моей школе, учителям, моим сверстникам, моему селу, Одае, Куболте, моему и не только моему детству. На мой взгляд, наше тогдашнее детство, прошедшее без телевидения и интернета, было самым светлым, безоблачным и счастливым. Глава "Реквием" стала называться: "Что имеем - не храним".