Реквием
Шрифт:
Придя на Куболту, мы потрошили окурки на лист ржавой жести, принесенной сюда из села, возможно, несколько лет назад такими же курильщиками. Оставляли напротив солнца высыхать. Сдвинув на половину папиросную бумагу с гильзы "Беломора", набивали табаком.
Если гильз не было, крутили самокрутки. Поводя языком по бумаге, склеивали слюной. Иной раз слюны было столько, что самокрутка не загоралась. Такое табачное изделие ставили на жесть до полного высыхания.
Если табака было мало, в лесополосе неподалеку собирали сухие кленовые листья. Их перетирали и перемешивали с табаком. Было не писаное правило. За два-три часа до возвращения домой не курить. Чтобы окончательно
В малой каменоломне из плоских камней устроили очаг. В укромном месте рядом хранили кастрюлю. Захватив из дому сахар, пасшие в колии варили компоты из неспелой, еще кислющей алычи, таких же жардел, уже спелых вишен и, уже подсыхающих, ягод дикой черешни в изобилии растущих в лесополосе. Пили, уместнее сказать, ели с хлебом.
При всей этой полудикой, близкой к беспризорщине вольнице, безалаберности, легкомысленном авантюризме мы постоянно читали. Читали дома, в клубе и на Куболте. В сельском клубе мы выпрашивали на день и перечитывали журналы, в широком ассортименте выписываемые сельсоветом и правлением колхоза.
Тавик читал абсолютно все, как говорят, от корки до корки. Все понимал и помнил. Валенчик Натальский предпочитал "Техника молодежи" и "Наука и жизнь", " Вокруг света". Андрей Суфрай - "Наука и религия" и "Химия и жизнь". Это были ребята постарше. Я предпочитал "Юного техника" и "Юного натуралиста". И пытался угнаться за Тавиком. Все, кроме меня и Тавика, знали подробности биографии Пеле, Гаринчи и Мацолы. Футбол меня интересовал мало.
Не таясь, скажу. Коллективные и командные игры меня не увлекали. Был подспудный, но осознаваемый страх, что не справлюсь, что мои промахи подведут всю команду. А возможно, срабатывал фактор внутреннего, глубоко загнанного подсознательного тщеславия, стремление показать результат в одиночку. Кто знает, что прячется во тьме нашей глубинной психики?
Я занимался одиночными видами спорта. В школе это были бег, прыжки. Позже защищал спортивную честь института по фехтованию, военно-спортивному многоборью.
После жнивья выпасание в колии было проще. Как только солнце поднималось, и высыхала роса, мы перегоняли стадо на стерню. После уборки зерновых, как правило, перепадали дожди. Через несколько дней стерня неузнаваемо менялась. Приглушенные более высокой и густой пшеницей или ячменем, пожухлые травы после косовицы буйно зеленели, шли в рост. Все скошенное поле покрывалось изумрудным ковром. Даже самые вредные и привередливые коровы умиротворенно паслись, не помышляя о забегах в колхозные массивы. Исключение составляли, пожалуй, только всегда лакомые для коров свекловичные поля.
Мне нравилось выпасать стадо в колии во второй половине лета. С утра все село накрывала прохлада. Роса обильно покрывала растительность, особенно низкорастущие травы. Даже толстый слой шелковистой пыли в колеях дороги за ночь покрывался тонкой корочкой, легко разрушаемой нашими босыми ногами. И лишь после девяти-десяти часов утра роса, как говорили старики, поднималась. Мы перегоняли коров на стерню.
Коровы в этот период выпаса не разбредались. Они медленно двигались фронтом в одном направлении. Зайдя метров на двести вперед, я ложился на уже высохшую и прогретую землю на пути стада. Во второй половине лета тело жадно ловило и впитывало солнечное тепло. Я любил подолгу лежать и смотреть вверх. Вокруг было только глубокое, уже меняющее цвет, августовское небо. Голубизна его становилась более насыщенной, приобретала зеленоватый оттенок бирюзы.
Легкие, постоянно меняющие очертания, облака казались выше, а белая кайма их местами была ослепительной. Все тело пропитывалось уютным, не перегревающим теплом. Возникала ощущение, что время остановилось. Я погружался в легкое полузабытье. Вокруг была одна тишина и небо. В этой тишине и бездонной голубизне неба, казалось, я растворялся сам, переставал чувствовать свое тело.
Ближе к полудню тишина пропитывалась чуть слышным, высоким, всепроникающим и одновременно невесомым звоном. Звон доносился отовсюду. Возникало ощущение, что звон заполняет все мое существо. Казалось, звенит сам воздух. Наступали покой и умиротворенность, с которыми не хотелось расставаться.
Сквозь тишину и звон начинало прорываться характерное хрумканье травы на зубах насыщающихся коров. Звуки приближались и двигались вперед. Стадо неспешно обходило меня, двигаясь в поисках еще не тронутой травы. А меня накрывала тугая волна запаха парного молока, замешанного на аромате только что состриженной коровьими зубами зелени и, всегда сопровождающего стадо, легкого запаха свежего коровьего навоза.
Во второй половине лета по краям лесополос собирали сушняк и разводили костер. Когда ветки прогорали, на жару пекли, налившиеся молочной желтизной, початки кукурузы. Уходя со стадом дальше, зарывали в жар уже налившиеся корнеплоды сахарной свеклы. Сверху накидывали сухие ветки, принесенные из, окаймляющей лес, лесополосы. Двигаясь в обратном направлении домой, мы разрывали кострище и, обдирая подгоревшую корку, поглощали сладкую ароматную мякоть.
На пшеничных полях и Куболте ко мне "являлась" муза сочинительства. Я, как говорят, записывал в уме и помнил свои "шедевры". Придя домой, я записывал мои стихи в общую тетрадь. Посылал в редакции газет "Юный Ленинец" и "Пионерская правда". Ответа не было. А душа "поэта" требовала признания.
Однажды, раньше времени с поля приехал отец, сидя сзади на мотоцикле. За рулем был корреспондент районной газеты "Трибуна" Калашников. Он фотографировал и писал репортаж о заготовке силоса в нашем колхозе. Бригадир попросил отца покормить журналиста. Как его зовут, я не знал, но услышал, что отец очень часто называет его Николаем Александровичем. Наверное, еще и потому, что Калашников фотографировал отца в вилами в руках.
Мой отец любил, когда его фотографировали для газеты. Газета с его фотографией подолгу лежала на плюшевой скатерти круглого стола в большой комнате. Затем отец крепил газету кнопкой на стену рядом с зеркалом над сервантом. Так и висела желтеющая газета до очередной побелки.
Когда я вошел в комнату, корреспондент сидел за столом. Его длинный красный нос был изуродован огромной бородавкой, из которой рос единственный черный вьющийся волос. Калашников свирепо высасывал содержимое прошлогоднего соленого помидора.
Отец в это время в летней кухне жарил яичницу на сале. Воспользовавшись отсутствием отца, я попросил послушать мои стихи к песне о Куболте и напечатать их в газете. Я читал с листа. Журналист, перестав закусывать, внимательно слушал. Затем, взяв лист, прочитал:
– У тебя есть чувство ритма. Ты, хоть не всегда, но в основном, соблюдаешь размер строки. Ты любишь природу, видишь подробности, которые другому кажутся мелочью.
У меня перехватило дыхание. Мою грудь распирало. Я уже видел мое стихотворение, напечатанное в газете.