Реликвия
Шрифт:
Я рассказал Топсиусу о своей находке и сомнениях. Он с готовностью поднялся, полный усердия и всегда расположенный вступить в битву познания.
— Терновник? — переспросил он, отирая пот. — Вероятно, это куст nabka. Весьма распространен по всей Сирии. Ботаник Хассельквист утверждает, что именно из него был сделан терновый венец… У него такие хорошенькие, трогательные листочки в виде сердечка вроде как у плюща?.. Ах, листочков нет? Прекрасно, в таком случае это lycium spinosum. По латинской традиции, он-то и послужил орудием надругательства… Но лично я убежден, что традиция эта ложная, а Хассельквист — невежда, отъявленный невежда… Ничего, я все это выясню, дон Рапозо. Выясню раз и навсегда!
Мы отправились на место. На круглой поляне, оглядев устрашающее дерево, Топсиус поднял свой ученый клюв,
9
Навеки (лат.).
— Но терновый венец, дон Рапозо, более никогда и ни для чего не употреблялся!
Ни для чего более! Церковь получила его прямо из рук римского проконсула, и с тех пор на вечные времена он стал собственностью церкви в память о Голгофе. Во всей многоликой и многокрасочной вселенной он обрел единственное подобающее ему место: полумрак часовен. Цель его — приводить к покаянию. Ни один ювелир не пытался повторить эту форму в золоте, с рубиновыми звездочками, чтобы украсить им белокурую головку. Он остался орудием пытки — и ничем более. Вид тернового венца и капель крови на завитых штопором локонах священных изображений вызывает неудержимые слезы. Самый изобретательный мастеровой, задумчиво повертев терновый венец в руках, вынужден вернуть его алтарям как предмет, бесполезный для жизни, для торговли, для цивилизации; это исключительно символ страстей господних, прибежище меланхоликов, утеха слабодушных. Один он, среди всех принадлежностей Писания, настраивает по-настоящему на молитвенный лад. Кто из самых заядлых святош падет ниц и забормочет «Отче наш» при виде губки, Плавающей в тазу, или камышей на берегу ручья?.. Но стоит появиться терновому венцу — и руки верующих воздеваются сами собой, и в жалобных звуках «Miserere» изливается его изуверская сущность! Можно ли добыть для тетушки более редкое диво?..
— Топсиус, вы ангел! Это золотые слова… Но тот отросток, настоящий, который употребили, был ли он взят именно с этого дерева? Вот что мне важно знать, голубчик!
Всезнающий Топсиус не спеша высморкался в свой клетчатый носовой платок и объявил свое мнение напрямик (вопреки ложной латинской традиции и невежде Хассельквисту): терновый венец был сделан из особого тонкого, гибкого терновника, которым изобилуют долины ручьев и рек в прилегающей к Иерусалиму местности; этоткустарник служил и для разжигания огня, и для постройки изгородей, а цветет он невзрачными красными цветочками, не имеющими запаха.
Я горестно прошептал:
— Какая жалость! Тетушке так хотелось, чтобы отросток был сорван именно с этого дерева, Топсиус! Тетушка так богата!
И тогда мудрый философ понял, что фамильные соображения бывают столь же повелительны, как государственные, и проявил истинное величие души: он простер руку над деревом, как бы освящая его именем науки, и произнес следующие знаменательные слова:
— Дон Рапозо, мы были с вами добрыми товарищами… Можете заверить вашу тетушку, ссылаясь на человека, к мнению которого в вопросах критической археологии прислушивается вся Германия, что ветка этого дерева, согнутая в виде венка, та самая…
— Та самая… — хрипло отозвался я.
— Та самая, которая изъязвила чело равви Иошуа Назарянина, кого потомки римлян называют Иисусом из Назарета, а иные также Христом!..
Таков был приговор германской науки! Я вытащил свою севильскую наваху и отсек один из сучков. Топсиус снова пошел искать в мокрой траве обломки крепости Кипрон и другие развалины, оставшиеся после Ирода, а я торжественно понес в палатку мое сокровище. Шутник Поте, сидя на попоне, молол кофе.
— Отличный сук! — закричал он. — Так и просится, чтобы из него сделали терновый венец!.. Прямо хоть молись на него…
И тут же этот веселый человек ловко сцепил концы колючей ветки в виде венца. Вышло удивительно похоже! До умиления!
— Не хватает только капель крови! — прошептал я, растроганный. — Господи Иисусе! Тетечка совсем обалдеет!
Но как везти в Иерусалим, через холмы Иудеи, эти неудобные шипы? Как только им придали сакраментальную форму, они так и норовили вонзиться в беззащитную плоть. Но для весельчака Поте не существовало трудностей. Из глубин своего чудо-мешка он извлек пук неочищенного хлопка, осторожно окутал им венец, точно хрупкую драгоценность, затем завернул в серую бумагу, перевязал красным шнурком — и получился аккуратный пакетик… А я, улыбаясь и закуривая сигарету, думал о другом пакетике — с кружевами и шелковыми лентами, пропахшими фиалкой и любовью, который ждал в Иерусалиме меня и моих поцелуев.
— Поте, Поте, — вскричал я, не сдержав радости, — ты даже не представляешь себе, сколько золота я получу за этот сверточек с колючей веткой!
Когда Топсиус вернулся с Елисеева источника, я предложил распить в честь новоприобретенной священной реликвии одну из бутылок шампанского с золотым ярлыком, припасенных весельчаком Поте. Топсиус пил «за науку», я «за веру». Пена «Moed et Chandon» щедро оросила Ханаанскую землю.
Когда стемнело, мы ради праздника разожгли костер. Из Иерихона пришли арабские женщины и плясали перед нашей палаткой. Мы улеглись поздно, когда над вершинами Моава, в той стороне, где некогда стоял Махерон, восходил тонкий серп луны, похожий на золотой ятаган, отсекший непокорную Иоканаанову голову.
Сверток с терновым венцом лежал возле меня. Костер погас, лагерь уснул в глубоком безмолвии евангельской долины. Успокоенный и довольный, я тоже закрыл глаза.
III
Часа два я крепко спал. Вдруг дымный мигающий огонь факела осветил палатку, и чей-то голос протяжно позвал меня:
— Теодорико! Теодорико! Восстань и гряди во Иерусалим!
Я в испуге сбросил одеяло. Передо мной стоял высокоученый Топсиус и при мертвенном свете свечи, мигавшей на столе среди бутылок из-под шампанского, прилаживал к сапогу железную шпору. Это он разбудил меня и теперь настойчиво торопил с отъездом.
— Вставай, Теодорико, вставай! Лошади оседланы! Завтра пасха. На рассвете мы должны быть у ворот Иерусалима.
Приглаживая волосы, я с удивлением смотрел на обычно столь хладнокровного и рассудительного доктора наук.
— Что такое, Топсиус? Почему мы должны ехать, бросив вьюки и спящий лагерь, точно беглецы?
Ученый поднял на лоб свои золотые очки, сверкавшие необычной, вдохновенной силой мысли. Белый плащ, какого я до сих пор ни разу на нем не видел, драпировал его одухотворенную худобу прямыми строгими складками наподобие римской тоги. Худощавый, медлительный, он величественно развел руки и сказал, почти не шевеля губами, словно изваянными в классическом мраморе: