Реликвия
Шрифт:
— Дон Рапозо, — сказал Топсиус, сверкнув глазами. — Он схвачен и уже предстал перед синедрионом!.. Скорей, друг мой, скорей в Иерусалим, к Гамалиилу!
В час, когда солнце уже высоко стояло над Хевроном, а в храме совершался обряд каждения, я вслед за Топсиусом въезжал через Рыбные ворота в одну из старых улиц Иерусалима. Это была кривая, извилистая, пыльная улица с убогими кирпичными домишками. Над дверями, которые придерживала ременная петля, над узкими щелками окон были развешаны перевитые зеленью пальмовые ветви — обычное пасхальное украшение. На выступах кровель, огражденных перилами, хозяйки вытряхивали ковры, просеивали муку, оживленно переговаривались, подвешивали гирлянды глиняных плошек для предстоявших праздничных огней.
Рядом с нами устало шагал египтянин-арфист, с красным перышком
Посреди улицы пылали жаровни; от котлов и кастрюль, установленных на треножниках, шел острый запах чеснока; голые ребятишки с раздутыми животами катались в пыли, глодали тыквенные корки, таращили на нас большие гноящиеся глаза, к которым липли мухи. Перед кузницей ждали сбившиеся в кучу лохматые пастухи с Моава; кузнецы, в водопаде искр, стучали по наковальням, изготовляя новые острия для пик.
Негр с гребнем в виде солнца в курчавой шевелюре мрачно зазывал покупателей, предлагая пирожки из темной муки, выпеченные в форме непристойных фигурок. В молчании миновали мы какую-то светлую вымощенную площадь, на которой шли работы. В глубине ее раскинулся широкой аркадой портик новой римской термы. Здесь все дышало роскошью и ленью: во внутреннем дворе, среди тенистых платанов, на ветвях которых были развешаны льняные простыни, сновали нагие рабы, таща охапки дров или сосуды с ароматическими маслами. Кожа их блестела от пота. Из забранных решетками отверстий подвального помещения выбивался расслабляющий тепличный жар, пропитанный запахом роз. А под колонной, на которой висела ониксовая табличка, обозначавшая вход для женщин, неподвижно стояло изумительное создание — точно кумир, ждущий приношений; над круглым и белым, как полная луна, лицом с сочными губами высилась шапка, какие носят вавилонские проститутки; с могучих плеч ниспадала черная туника, расцвеченная золотым шитьем; плотная парча вздымалась на мощной груди, затем падала вниз; тяжелые веки то поднимались, то опускались, следуя за волнообразным движением опахала, которым обмахивала красавицу черная рабыня, прикорнувшая у ее ног. Когда эти очи закрывались, все вокруг темнело, а когда снова приподнималась черная завеса ресниц, от зрачков исходил, словно от полуденного солнца в пустыне, слепящий, изнуряющий зной; он сжигал и навевал смутную тоску. Так стояла она, рослая, сильная, предлагая взглядам свой мраморно-тяжелый торс и золотую митру, — сладострастная служительница божества, наводящая на мысль о таинствах Астарты и Адониса…
Бледнея от волнения, я схватил Топсиуса за руку:
— Канальство! Я иду в баню…
Но тот плотнее запахнулся в свой белый плащ и жестко ответил:
— Нас ждет Гамалиил, сын Симеона. Мудрость раввинов гласит, что женщина есть путь к нечестию!
Он круто свернул в темный сводчатый проход; стук копыт навлек на нас бешеный лай псов и проклятия нищих, толпившихся в этом темном закоулке. Затем мы пробрались через пролом в древней стене Езекии, пересекли углубление пустого бассейна, где дремали ящерицы, и запылили вдоль длинной улицы, среди беленых стен и окрашенных дегтем оконных рам. Мы остановились перед красивой сводчатой дверью, нижняя часть которой была загорожена проволочной решеткой от скорпионов. Это был дом Гамалиила.
Посреди обширного мощеного двора, накаленного солнцем, стояло лимонное дерево; тень его защищала от солнца бассейн с чистой водой. Весь двор опоясывала прохладная галерея, которую подпирали пилястры из зеленого мрамора. С перил галереи свешивались ассирийские ковры, расшитые цветами. Небо блистало безупречной синевой. В углу, под навесом, покрытый шрамами негр был впряжен в деревянную балку, обитую железом; он медленно, со скрипом вращал тяжелый каменный жернов домашней мельницы.
В проеме двери показался тучный человек с безбородым лицом, почти таким же желтым, как его хитон; в руке он держал трость из слоновой кости. Его набухшие веки почти не поднимались.
— Хозяин дома? — крикнул ему Топсиус, спешиваясь.
— Войди, — ответил тот высоким, свистящим голосом, похожим на шипение змеи.
По пышной лестнице из черного гранита мы поднявшись на площадку, где возвышались два светильника, похожих на тонкие деревца из бронзы, только без листьев.
Между ними стоял сам Гамалиил, сын Симеона. Он был очень высок, очень худ. Густая умащенная маслом борода лежала на груди, прикрывая коралловую печатку на красном шнурке. Из-под белого тюрбана, перевитого нитью жемчуга, торчала полоска пергамента, исписанного священным текстом. Глубоко посаженные глаза блестели холодно и жестко. Синий хитон, отороченный бахромой, ниспадал до самых сандалий; на рукавах тоже были нашиты полоски пергамента с ритуальными письменами.
Топсиус приветствовал хозяина на египетский манер: медленно опустил руку и прижал ее к пузырившимся на коленях люстриновым штанам. Гамалиил протянул руки и проговорил нараспев:
— Входите, добро пожаловать, ешьте и веселитесь…
Вслед за Гамалиилом мы прошли по гулкому мозаичному полу в залу, где нас ждали три человека. Один из них, стоявший у окна, пошел к нам навстречу с приветственными словами. Он был необыкновенно хорош собой; каштановые кудри падали кольцами на могучую, гладкую и белую, как греческий мрамор, шею; на черном поясе, перехватывавшем хитон, блестела каменьями рукоятка короткого меча. Второй, толстый, лысый, с мучнисто-белым безбровым лицом, полулежал, развалясь на ременном кресле; на нем была симла винного цвета, под руки ему подложили пурпурные подушки; он небрежно и рассеянно кивнул, словно бросил подачку забредшим из чужой земли попрошайкам. Но Топсиус чуть ли не простерся перед ним на полу и почтительно облобызал его тупоносые туфли из желтой кожи: это был высокочтимый Озания из царственной семьи первосвященников Бэофов. В жилах его текла кровь Аристовула! С третьим мы не поздоровались, да и он нас как будто не видел. Он сидел, забившись в угол и надвинув на лицо капюшон белоснежного полотняного плаща; человек этот, видимо, молился и только время от времени вытирал руки о полотнище, такое же белое, как плащ, привязанное к поясу толстой, в узлах, веревкой, какой подпоясываются монахи.
Стягивая перчатки, я рассматривал резной потолок залы, весь из кедрового дерева, окрашенного киноварью. Гладкие голубые стены были как бы продолжением жаркого, чистого восточного неба, сиявшего за окном; в оконном проеме, на ярком солнце, вырисовывалась подвешенная к стене ветка жимолости. Поодаль стоял треножник с перламутровыми инкрустациями, на нем дымились в бронзовой курильнице ароматические смолы.
Тут ко мне подошел Гамалиил и, сурово взглянув на мои сапоги, медленно проговорил:
— Путь с Иордана долог… Вы оба, конечно, проголодались.
Я начал вежливо отказываться. Но он возразил важным тоном, словно читая священную книгу:
— Полдневный час — самый угодный богу. Иосиф сказал Вениамину: «Ты утолишь голод в полдень». Но всевышний любит, когда гость весел… Вы утомились, идите же и насытьтесь, и пусть душа ваша хвалит хозяина.
Он хлопнул в ладоши. Раб с металлическим обручем на волосах внес таз теплой воды, от которой пахло розами. Я омыл руки. Другой раб подал на широких виноградных листьях медовые лепешки. Третий налил в блестящие от глазури глиняные чаши крепкого черного вина из Эммауса. А чтобы гостям не пришлось есть в одиночестве, Гамалиил разломил плод граната и, полузакрыв веки, поднес к губам чашку, в которой плавали кусочки льда и апельсиновый цветок.
— Что ж, — сказал я, облизывая пальцы, — теперь я заложил в трюм столько, что хватит до следующего полудня…
— Да возвеселится душа твоя!
Я закурил сигарету и облокотился на подоконник. Дом Гамалиила стоял высоко, как раз позади храма, на холме Офела; ласкающий воздух был свеж и мягок и наполнял сердце покоем. Внизу змеилась новая городская стена, построенная Иродом Великим; за нею цвели яблоневые сады, спасавшие от зноя долину Источников; они вползали вверх по холму, на котором белела деревня Силоам. В провале между горой Сорокадневного поста и кладбищенскими холмами блестело вдали серебряной пластиной Мертвое море. А еще дальше мягкими волнами набегали Моавские горы, почти такие же голубые, как небо, а белое пятно, трепетно мерцавшее в лучах света, было, очевидно, Махеронской крепостью, поставленной на утесе на границе с Идумеей.