Рембрандт
Шрифт:
– Да. Дарил. Но это не значит, что я хотел жениться на ней.
– Господин ван Рейн, когда там, наверху, состоится нелицеприятный суд, тебе скажут, тебе докажут, что с Геертье Диркс ты поступил несправедливо. Можно жениться или не жениться. Но великодушным быть пристало. Да, конечно, все твои друзья помогали тебе, вместе топили несчастную Диркс. Твои деньги доделали дело. Не отпирайся…
Из разговора в Национальной галерее. Лондон. Апрель, 1971 год.
– А вот
– Возможно, это портрет человека, достигшего всего, что намечал. Человека обеспеченного. Более того: человека, которого не волнуют проблемы искусства, всегда волнующе-тревожные. Верно, в двадцать три года он был куда обеспокоенней. Он глядел в неопределенное будущее. А здесь – все в кармане. Так, по крайней мере, представляется зрителю. Но в то же время, если приглядеться получше, – слишком умные глаза, взгляд без самодовольства. Это уж точно!
– И все-таки главное в этом портрете – довольство, покой.
– А смерть трех малышей? В глазах все-таки прочитывается тяжесть перенесенного. Нет в них блеска, нет намека на полную уверенность.
– Но и горя особенного не ощущается…
Из разговора в Музее истории искусств. Вена. Май, 1981 год.
— Стоп! Вот и Рембрандт. Я вспоминаю его автопортрет тысяча шестьсот сорокового года. В то время ему было, значит, тридцать четыре. А здесь? Под пятьдесят. Уже глубокая борозда меж бровей. Поблекли усы и бородка. А может, вовсе сбрил их. Усталый взгляд. Одет небрежно…
– Он пережил драму со стрелками. Он похоронил Саскию. Скандальная история с женщиной по имени Геертье Диркс – тоже позади. Титус растет. Сыну уже тринадцать лет. Вспоминаете даты?
– Нет. Не совсем… А когда появилась Стоффелс?
– Где-то после сорок пятого. Или чуть раньше…
Эфраим Бонус, довольный, потирал руки. Сверкнул большими зрачками. Сказал с неистребимым португальско-испанским акцентом:
– Ваш сын сегодня мне понравился. Весел, здоров, аппетит отменный.
– А бледность, доктор?
– Дети растут, меняются все время. Сегодня бледен, завтра, после хорошей прогулки, – порозовеет… О, что это?
Доктор Бонус взял со стола огромное яблоко. Оно как бы светилось изнутри.
– Оно настоящее? – спросил доктор. – Где вы его купили?
– Моряки привезли. Из Алжира.
Служанка внесла блюдо с жареным мясом. Художник откупорил бутылку французского.
– Кто она? – спросил Бонус, когда служанка вышла на кухню.
– Она? – Рембрандт
– Очень мила. Новенькая?
– Она? – машинально спрашивал художник. – Она – служанка. Мне бы экономку. Но где найдешь так быстро?
Доктор надкусил яблоко. Сладко почмокал.
– Хорошо! Прекрасный плод! – Но вдруг улыбнулся, хитро заметил: – Но она лучше.
– Хендрикье?
– А звать ее Хендрикье?
– Хендрикье Стоффелс. Деревенская. Неотесанная. Вы уж извините ее.
Рембрандт продолжал смотреть на дверь.
– Очень мила… – повторил господин Бонус.
– Она внимательна к Титусу. Я очень благодарен ей.
– А сколько ей лет, господин ван Рейн?
– Ей? – Рембрандт казался рассеянным. – Наверное, двадцать – двадцать три. А что?
– Знаете, как называют такую мавры?
– Какие мавры?
– Испанские, например.
– Не знаю. Как, господин Бонус?
– Несверленый жемчуг.
Рембрандт расхохотался, принялся разливать вино.
– Как, господин Бонус? Повторите, пожалуйста,
– Несверленый жемчуг.
– Восток есть Восток! – сказал Рембрандт, все еще содрогаясь от смеха. – Несверленый жемчуг! А кто это может доказать?
Доктор Бонус поднял бокал, заговорщически огляделся.
– Вы, например, – сказал он.
– Я? – Рембрандт удивился. Поставил на стол недопитый бокал. – С чего вы взяли?
– Вы же мужчина, господин Рембрандт. Наконец, жизнь есть жизнь. А она и впрямь хороша. Обратите внимание на грудь, на талию, на ноги. Чудо!
Вошла Хендрикье. Лицо ее было свежим, щеки пылали, глаза опущены – ни на кого не глядит, платье облегает груди, которым явно тесно.
Доктор подмигнул Рембрандту. Художник сделал вид, что не заметил игривого поведения доктора. Скосил взгляд и наткнулся на ноги Хендрикье: точно литые…
Из разговора в Музее Бойманса – вам Бённингена. Роттердам. Апрель, 1984 год.
— На кого похож Титус? На отца? На мать?
– Трудно сказать. Больше черт отцовских.
– А губы?
– Губы скорее материнские.
– Сколько ему лет на картине? Тысяча шестьсот пятьдесят пять минус тысяча шестьсот сорок один. Значит, лет четырнадцать.
– Титус держит в руке карандаш. Перед ним листки бумаги. Задумался. А сколько отцовской любви вложено в портрет!
– Да, залитый светом мальчик, светящийся изнутри. А где его более ранний портрет?
– В Америке.
– С огромной любовью написан еще один портрет Титуса. Он сидит с книгой в руках, читает что-то занимательное. А на него с верхнего левого угла льется золотой рембрандтовский свет.
– Где он находится?
– Я видел портрет в Вене. В Музее истории искусств. Рядом с двумя автопортретами отца.
– Славный мальчик. О чем он думает? Может, вспомнил что-либо из того, что рассказывал ему отец о несчастной Саскии…