Ренессанс в России Книга эссе
Шрифт:
Батюшков не был мечтателем, хотя мечта — одна из основных понятий его эстетики и творчества. Он обладал характером онегинского типа — до Онегина Пушкина; скука (у Пушкина хандра) — это один из элементов его мироощущения, что при остроте восприимчивости поэта делало его трагической личностью.
Победа в Отечественной войне 1812 года, конечно же, радовала поэта, участника всех войн той поры и заграничных походов, свидетеля сожженной Москвы, но вызывала у него мрачные раздумья о французах — “народе варваров”, каковыми они предстали в походе на Россию, о “потерях невозвратных”. Он восклицал: “Сколько зла! Когда будет ему конец? На чем основать надежды? Чем наслаждаться?”
П.А.Вяземский приводит в “Старой записной книжке” слова Батюшкова: “Что писать мне и что говорить о стихах моих!.. Я похож на
Это же весь Печорин, да и весь Лермонтов. Слова Батюшкова напомнили мне Брюллова с мольбертом на голове среди гибнущего древнего мира в картине его “Последний день Помпеи”.
Сосуд разбился; так или иначе смерть человека, разрушение установившегося мироустройства неизбежны, но мы знаем, что несли в красивом сосуде на голове и Батюшков, и Брюллов.
Лирика Батюшкова самоценна, но в высшей степени знаменательны те цели и задачи, какие поэт ставил перед собой и высказался о них однажды полнее всего в “Речи о влиянии легкой поэзии на язык”, читанную при вступлении в “Общество любителей российской словесности” в Москве 17 июля 1816 года (на самом деле прочитанную председателем 26 мая 1816 года и тогда же опубликованную в “Трудах Общества любителей российской словесности при Московском университете”.
В начале поэт говорит, что “Общество любителей российской словесности” имеет “в виду важную цель: будущее богатство языка, столь тесно сопряженное с образованностию гражданскою, с просвещением, и следственно — с благоденствием страны, славнейшей и обширнейшей в мире”.
Поразительно! Речь Батюшкова звучит с тем же пафосом и вдохновением, как беседы членов Платоновской академии во Флоренции. Сознавая с горестью слабость сил и маловажность своих занятий, он говорит вдохновенно: “Эпопея, драматическое искусство, лирическая поэзия, история, красноречие духовное и гражданское требует великих усилий ума, высокого и пламенного воображения. Счастливы те, которые похищают пальму первенства в сих родах: имена их становятся бессмертными; ибо счастливые произведения творческого ума не принадлежат одному народу исключительно, но делаются достоянием всего человечества. Особенно великие произведения муз имеют влияние на язык новый и необработанный. Ломоносов тому явный пример. Он преобразовал язык наш, созидая образцы во всех родах. Он то же учинил на трудном поприще словесности, что Петр Великий на поприще гражданском, — это удивительно, никто еще не бросал столь всесторонний взгляд на историю России и человечества. — Петр Великий пробудил народ, усыпленный в оковах невежества; он создал для него законы, силу военную и славу. Ломоносов пробудил язык усыпленного народа; он создал ему красноречие и стихотворство, он испытал его силу во всех родах и приготовил для грядущих талантов верные орудия к успехам.
Он возвел в свое время язык русский до возможной степени совершенства — возможной, говорю, ибо язык идет всегда наравне с успехами оружия и славы народной, с просвещением, с нуждами общества, с гражданскою образованностию и людскостью… Он знал, что у всех народов, и древних, и новейших, легкая поэзия, которую можно назвать прелестною роскошью словесности, имела отличное место на Парнасе и давала новую пищу языку стихотворному”. Далее поэт говорит, что греки восхищались и Гомером, и “пламенной Сафо”, и “мудрецом Феосским”, то есть Анакреонтом, как “важные римляне” — не только Вергилием и Горацием, но и “эротической музой Катулла, Тибулла и Проперция.
“По возрождении муз, Петрарка, один из ученейших мужей своего века, светильник богословия и политики, один из первых создателей славы возрождающейся Италии из развалин классического Рима, Петрарка, немедленно шествуя за суровым Дантом, довершил образование великолепного наречия тосканского, подражая Тибуллу, Овидию и поэзии мавров, странной, но исполненной воображения”.
Это не просто исторический обзор; Батюшков несомненно видит сходные условия в развитии итальянского языка “при возрождении муз” и русского языка в эпоху преобразований и ставит перед собой те же задачи достижения совершенства, как Петрарка. Могла ли у него промелькнуть мысль о Ренессансе в России?
Вознося Ломоносова за его труды и лирику (для Батюшкова Ломоносов не просто поэт, а лирик), он высоко ставит Державина: “У нас преемник лиры Ломоносова, Державин, которого одно имя истинный талант произносит с благоговением, — Державин, вдохновенный певец высоких истин, и в зиму дней своих любил отдыхать со старцем Феосским”.
Отдавая должное стихотворной повести Богдановича, “первому и прелестному цветку легкой поэзии на языке нашем”, сказкам Дмитриева, басням Хемницера и Крылова, стихам Карамзина и балладам Жуковского, “сияющим воображением”, Батюшков особо упоминает Муравьева, недавно умершего, “как человека государственного, как попечителя Университета”, которому он обязан своим образованием, и добавляет с сожалением: “И этот человек столь рано похищен смертию с поприща наук и добродетели! И он не был свидетелем великих подвигов боготворимого им монарха и славы народной! Он не будет свидетелем новых успехов словесности в счастливейшие времена для наук и просвещения: ибо никогда, ни в какое время обстоятельства не были им столько благоприятны”.
Эти слова не только о победе над Наполеоном, что Батюшков связывает с Александром I, разделяя упования многих, это об эпохе в самом деле удивительной, — Россия, как некогда Греция, в особенности Аттика, сожженная персами, героически отстояла свободу перед полчищами варваров (недаром французы предстают в его глазах как “народ варваров”), возродилась для славы непреходящей, — и поэт мог подумать: не вступает ли она в столь же знаменательную эпоху, с возрождением наук и искусств?
Вся внутренняя линия содержания “Речи…” предполагает такую мысль. Батюшков думал об эпохе Возрождения в России, подобной той, какую пережила Италия, ибо, увлекаясь лирикой Петрарки и всеми его трудами, он ставил перед собой те же задачи и цели — реформу стиха и языка, просвещение ради славы и благоденствия России.
И Пушкин в последние месяцы его жизни, все более ощущая трагизм своего положения, в споре с Чаадаевым об истории России и ее современном состоянии вопрошает: “А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка?”
19 октября 1836 года. Что же имел в виду Пушкин? Не царствование же Николая I? Что?
Програмная речь Батюшкова несомненно могла увлечь юного Пушкина, не говоря о лирике поэта, столь близкой, столь созвучной умонастроению юности, да где, в садах Лицея, где могла прозвучать весенней порой “Вакханка” (из Парни? Нет, перевод никогда не звучит так; у Батюшкова все иначе.)
Все на праздник Эригоны Жрицы Вакховы текли; Ветры с шумом разнесли Громкий вой их, плеск и стоны. В чаще дикой и глухой Нимфа юная отстала; Я за ней — она бежала Легче серны молодой. Эвры волосы взвевали, Перевитые плющом; Нагло ризы поднимали И свивали их клубком. Стройный стан, кругом обвитый Хмеля желтого венцом, И пылающи ланиты Розы ярким багрецом, И уста, в которых тает Пурпуровый виноград — Все в неистовой прельщает! В сердце льет огонь и яд! Я за ней… она бежала Легче серны молодой; Я настиг — она упала! И тимпан под головой! Жрицы Вакховы промчались С громким воплем мимо нас; И по роще раздавались Эвое! и неги глас!