Репетитор
Шрифт:
Никто не возьмется оспаривать, что, прежде всего, внешне я гораздо интереснее: Творец подарил тебе одно из тех заурядных лиц, на которые без особой нужды не взглядывают дважды – так оно тривиально и, по сути, могло бы принадлежать кому угодно. Ни одной запоминающейся черты, лишь общее ощущение сомнительной миловидности, что вовсе не достоинство на фоне современных поголовно ярко красивых женщин восточнославянской расы. Фигура – так себе, ты с годами даже располнеть не смогла гармонично, а местами обросла неприличными буграми сала. Цвет волос твоих с детства темно-пегий, и лень не позволяет тебе их регулярно красить, кроме того, еще ни одна стрижка тебе не шла. Вкус в одежде у тебя отсутствует полностью, хоть ты и отчаянно пытаешься косить «под богему», убеждая себя, что это и есть твой неповторимый стиль. Вдобавок, ты неуклюжа и вечно некрасиво спотыкаешься – и всегда была такой – короче говоря,
В школе я училась на голову выше: у обеих нас в аттестате по четыре четверки – только у меня-то остальные – вполне заслуженные пятерки, а у тебя – натянутые «тройбаны»! Я высидела свои отличные оценки, как заботливая Ряба – пушистых цыплят. Высидела – и горько позавидовала твоему непристойному для девочки из хорошей семьи аттестату – за то, что тебе действительно было наплевать на него, в чем ты и признавалась откровенно всем желающим это узнать. Тебя интересовала только чужая живопись и свое посредственное рисование – что ж, мне пришлось притвориться, что я пылаю равной страстью к посторонним гнилым пастям. Не могла же одна из «неразлучных» в чем-то большом, основном, (ученье, как и любая обязаловка таковым на считалось) отстать от другой.
Далеко не являясь красавицей, ты, тем не менее, всегда считала себя таковой и, что уж совсем удивительно, заставила всех окружающих в это поверить, а кто не согласился – тот был безжалостно из твоего окружения изъят. Не могу также сказать, что, зациклившись на художестве, ты когда-либо делала это хорошо – и те знающие люди, что видели у меня твои картины, не будучи знакомы с тобой, убеждали меня, что живопись твоя лишь удовлетворительна, а графика чуть получше, но тоже нисколько не выбивается из общего ряда… Но дивное дело! Стоило тем же людям час-другой пообщаться с тобой, как графика мгновенно превращалась в выдающуюся, а живопись – в значительную, и все это вполне искренне…
Да что я! У тебя и образования-то высшего нет, ты с горем пополам и двумя, кажется, академками, закончила всего-то среднее художественное училище – а мне, чтобы хоть как-то приблизиться к тебе по части профессионального успеха, потребовалось защитить кандидатскую диссертацию и написать целый раздел в новом вузовском учебнике! Какого рожна мне еще надо! Я работаю в фирме, экипированной по послезавтрашнему слову медтехники – и заведую там отделением. Ты, даже неумолимо катясь к сорока, еще не озаботилась обрести твердую почву под ногами и, по-видимому, совершенно не собираешься этого делать, пребывая в уверенности, что в случае надобности всегда сумеешь постучаться в нужную дверь.
Кажется, уж хоть в любви-то я могла бы тебе не завидовать: замужем ты так и не побывала, вечно выкарабкиваясь из одной несчастной любви с тем, чтобы через квартал, объявив ее очередной досадной ошибкой, ухнуть в следующую, столь же обреченную. Дитятко ты все-таки прижила – около тридцати – от очередного навеки возлюбленного, но жизнь свою так и не устроила и, вероятно, не устроишь, в то время как я… Но я дрожу и трясусь, как Гобсек над сундуком, над своим хрупким неустойчивым счастьем, каждое утро просыпаясь с мыслью о том, что, возможно, наступающий день как раз все и развалит, – самый верный способ призвать грозную беду себе на голову… Ты же откровенно плюешь каждый раз, когда у тебя все снова и снова рушится – ну, поплачешь, разве, немножко – и в этом я тоже завидую тебе.
А сегодня поняла, что все эти годы прозавидовала напрасно. Сегодня я поняла, что ты просто сумела создать у всех иллюзию собственной неистребимости. Но, в роковом изнеможении прислонившись к косяку в моей прихожей, вдруг продемонстрировала свое подлинное лицо – незащищенное, искаженное первобытным страхом, – и я увидела жалкую, прибитую, впервые ничего не понимающую женщину в дорогом летнем пальто, но с трясущимся слабовольным подбородком.
– Меня хотят убить, Ритка… За мной следят… Я – чудом…увернулась… Три раза…Ох, Ритка, что мне делать, ужас-то како-ой! – ты закрыла лицо растопыренными пальцами, и сквозь них почти что струйками побежали черные слезы, стекая в рукава твоего все-таки шикарного пальто.
Я еще ничего не понимала, но вдруг вспомнила. Семь лет назад. Только не ты, а я стою точно так же у тебя в прихожей, сотрясаясь от рыданий и размазывая слезы и сопли по распухшему
Мой первый муж пил чудовищно – и думаю, это недостаточно сильный эпитет. Жаловаться было некому, потому что выходить за него отговаривали все знакомые – в одних и тех же выражениях. Теперь любой из них получил полное право позлорадствовать в мое несчастное лицо – мол, предупреждали же тебя добрые люди! Когда в отчаянье я прибежала жаловаться на благоверного в церковь – венчались ведь все-таки! – то неожиданно выяснилось, что я же во всем и виновата. Произошел у меня с батюшкой примечательный диалог:
– Так что ж ты за него шла, раз он такой пьяница?
– Да что вы, батюшка, он и капли в рот тогда не брал!
– Так выходит, это ты ему такую жизнь устроила, что несчастный с тобой спился?
Продолжать сей разговор смысла не имело: мужская солидарность, помноженная на право сильного, при любых условиях сделает женщину виноватой. Помощи ждать тоже было неоткуда: квартира принадлежала «любимому», вернуться я могла только в «двушку» к родителям, где в бывшей детской жила тогда старшая сестра с мужем и грудным ребенком – и поселиться на раскладушке в прихожей или потеснить нашего старого добермана на матрасике под кухонным столом. В те годы я еще работала в простой поликлинике, вымучивала по ночам диссертацию, замирая в тоске и ужасе каждый раз, когда на улице слышались нетвердые мужские шаги. Это вполне мог оказаться мой благоверный, которому я в те годы вполне искренне желала смерти, ничуть не терзаясь при этом совестью. Позволить себе снять квартиру и уйти я еще не могла, а муженек, вместо того, чтобы допиться как-нибудь «до кондратия» или окончательно напороться на нож во время очередной авантюры, все здоровел и зверел, словно наливаясь дьявольской силой после каждой бутылки. Но смерть неумолимо приближалась – как я обреченно чувствовала, моя собственная. Не раз приходилось мне ночевать, запершись в ванной, когда удавалось увернуться от его загребущих и молотящих лапищ. Я забывалась на часок, свернувшись клубочком в самой ванне, набросав на дно полотенец и укрывшись махровой простыней. У других жен пьяницы как пьяницы: ну, налижется, домой приползет, поперек кровати рухнет – и ну храпеть до утра! Мой же урод (которого долго в мужья выбирала, еще и бессовестно отбив его у другой дуры, тоже маниакально стремившейся усадить себе не спину этого демона) не мог заснуть до тех пор, пока хмель в нем не перебродит. Ему нужно было выговорить, вернее, выорать, вытопать, выломать пьяную дурь – и разбираться, кто попадется по дороге было совершенно недосуг. Первые годы еще случались горькие покаяния с похмелья, клятвы, в-ногах-валянья, но потом все это сменилось лютым утренним раздражением и мордобоем уже на трезвую голову…
Сочувствовала мне, пожалуй, только ты – во всяком случае, выслушивала – а при отсутствии реальной возможности помочь – какое участие может быть действенней? Я привыкла, что и здесь ты – это ты, как всегда на высоте человечности, до которой мне тянуться и тянуться. Потому именно к тебе прибежала я той страшной ноябрьской ночью, когда еле успела впрыгнуть босыми ногами в полусапожки и рвануть с вешалки пальто – за те секунды, на которые мне удалось нейтрализовать супруга. Я придвинула тяжеленный комод из прихожей к двери спальни, откуда он, являя абсолютное сходство с быком на предпоследнем этапе корриды, ломился убивать меня, невольно сыгравшую матадора. Выскочив за дверь, я мчалась, мчалась наискось через черные дворы к единственному человеку, ни разу не наплевавшему на меня – к тебе.
В подобных ситуациях мне и раньше случалось ночевать у тебя несколько раз, и тогда я становилась жертвой старомодной галантности твоего отца – в общем, вполне терпимого полковника. В любом случае, он казался ягненком по сравнению с тем Франкенштейном, что громил тем временем мою квартиру.
Дверь отворилась очень быстро, словно ты ждала в прихожей, – и, помнится, мелькнуло у меня в уме, что мы додружились до телепатической связи. В нос мне сразу ударил восхитительный запах курицы, жаренной с чесноком, и я успела даже порадоваться предназначенному мне гастрономическому утешению… Ты стояла в прихожей подозрительно нарядная: в палевой шелковой блузке, очень удачно скрадывавшей уже тогда начинавшие становиться очевидными недостатки фигуры, с ниткой прабабкиных кораллов на шее и в легкомысленных бриджах. Я только зафиксировала увиденное как факт, не сумев сделать выводов – не до того мне, прямо скажем, в те минуты было! Я привыкла к твоей дружеской безотказности и поэтому почти сразу – и совершенно напрасно! – взяла уже принятый между нами тон уверенности друг в друге: