Репетитор
Шрифт:
Любовь
…и дела рук наших исправи на нас, и
дело рук наших исправи.
Пс.89, ст.17
Я вспомнила только на обратном пути – и то после того, как многократно обернулась и убедилась, что за мной никто не идет, а значит, все выводы, принятые сегодня совместно с Риткой, – верны, и моей жизни ничто не угрожает… Вспомнила, что она имела в виду… И подумать нелепо – семь лет она отогревала такую гадюку на груди – чтобы однажды кинуть мне в лицо! Только гадюка не ужалила: я вот вполне спокойна сейчас, иду домой почти утешенная, а ей, Рите, той осенней чернильной ночью пришлось убраться неведомо куда – она так и не рассказала, как сумела выпутаться. Может быть, даже произошло что-то сверхординарное, какой-то камень упал в дремучее болото ее сознания – и она, до того фанатично исповедовавшая порочный принцип «иметь самого плохого мужа все же лучше, чем никакого», вдруг окончательно и бесповоротно разошлась со свои монстром, а сама стала похожа на человека с человеческой жизнью и обрела
Честно говоря, я сильно переживала: к тому моему поступку применим один-единственный и совершенно точный эпитет: сволочной. Это я и сама знаю, нечего и напоминать, тем более что в том же году я подробно рассказала Ритке обо всех причинах-следствиях – и она, вроде бы, не только простила, но и согласилась, что никакого другого приемлемого выхода сыскать вот так за несколько минут я не могла…
Теперь мне уже не больно вспоминать – и это главное. Я спокойно могу перечитывать Илькины письма, часами рассматривать у себя за шкафом ночью наши фотографии, перебирать в большой папке свои наброски, эскизы, запечатлевшие мое неповторимое видение тех мест, что были дороги нам обоим, – сохраненные надолго вехи нашей любви… Горбатый мостик через канал Грибоедова, где мы, циничные опытные люди, целовались по-школьному робко; неприметная и вовсе не симпатичная улочка, посередине которой одной светлой ночью простояли, обнявшись, целый час – и уже не целовались, потому что в те минуты соприкоснулись и не могли разъединиться души; бесконечная зимняя аллея в загородном парке с сытой серой белкой, замершей на заиндевелом стволе, уводила меня в один из лучших дней моей жизни, дней, каких у каждого из нас немного, дней абсолютного, ничем не омраченного счастья… Давно уж нет – я проходила недавно мимо – того кафе, где мы отмечали мое тридцатилетие, еще не зная, что и двух месяцев не пройдет, как мы расстанемся и больше не увидимся… А ведь на фотографиях в том кафе мы счастливы по-особенному: восторженно сияют глаза у обоих, и невозможно, просто возмутительно и пытаться вообразить, что эти два, друг в друга устремленные человека, очень скоро не будут вместе, и это навсегда…
Странно, но до начала нашей с Ильей любви, мы были знакомы года три, посещая одну и ту же студию, а потом случайно столкнувшись в мастерской у друзей и регулярно там встречаясь. Мы виделись на всяческих арт-тусовках и выставках, невинно симпатизировали друг другу – и даже никогда не обменялись телефонами! Со мной все произошло в один час, когда после чьего-то юбилея знакомые запихнули нас в одно такси – запихнули без всякой задней мысли, просто оказалось, что ехать нам в одну сторону, – и по дороге мы, конечно, разговорились.
Это был самый странный роман в моей жизни, но единственная – любовь. Я точно могу определить это по безошибочному признаку: если ни до, ни после Ильи я не прощала мужчинам их мерзостей, то Илье простила наперед все, что он мог когда-либо причинить мне или сотворить со мною – и он с лихвой оправдал мое опережающее прощение. Тогда, в машине, влюбляясь со скоростью шестидесяти километров в час, я отдавала себе ясный отчет, что передо мной как раз тот человек, с которым именно я не могу быть счастлива, потому что для удачной совместности нужно считать мужчину, как минимум, таким же умным, как ты сама. Что же касается Ильи – то первое, что я поняла про него – это что он неумен до банальности – если, конечно, оценивать с моей высокой колокольни. Далее в жестокой последовательности передо мной разворачивалась картина нашей несовместимости – такой, что закономернее было бы после этой поездки возникнуть вражде, а не роковой любви! Илье было мило и дорого все, что долгие годы вызывало у меня тошнотное отторжение; наши идеалы можно было назвать только взаимоисключающими, причем отдельно взятые его – еще и дурацкими; наше мировоззрение, жизненный опыт, твердые установки на будущее и отношение к людям мира сего – все это обязано было развести нас безнадежно в стороны, а в случае вовлечения в тайную или явную войну – так и вовсе расставить по разные стороны баррикад…
И вот об этом симпатичном сероглазом шатене средней комплекции, непроходимом дураке и более чем посредственном художнике, я навязчиво грезила с того момента, как за мной захлопнулась дверь машины (а он, разумеется, не догадался выйти и подать руку) – до следующей встречи, состоявшейся полтора месяца спустя…
Эти полтора месяца я пролетала. Во мне неожиданно вспыхнула работоспособность титана – я закончила и даже продала два больших полотна, к тому времени давно заброшенных за разлюбленностью. Я подстригла и впервые перекрасила волосы, ни разу не поссорилась с отцом и кокетливо опускала сияющие глаза в ответ на один и тот же вопрос, неожиданно зазвучавший изо всех уст: «Симка, ты что, влюбилась, что ли?» – и на несколько видоизмененный – из командной глотки дорогого родителя: «Что, очередной кобелина тебя окучивает?». Я считала часы до открытия выставки в частной галерее, куда оба мы отдали свои работы, и где, конечно, не миновать нам было встречи. А открытие задержали на семь дней! Откуда-то уверенная, что уже названный «любимым» тоже живет воспоминаниями о получасовой поездке в машине с малознакомой женщиной, и тоже ждет-не дождется того же дня, я мужественно перетерпела лишнюю неделю – уж не помню, как.
Когда заветный час настал, я, чувствуя себя полегчавшей лет на десять (определенно, из-за пары быстро выросших крыл), полетела в галерею, где немедленно и натолкнулась на милого. Илья разговаривал с двумя горластыми чудищами и кивнул мне вполоборота. Второй раз он удостоил меня взглядом – даже не словом! – когда, уходя, кивнул мне уже в профиль, лишь чуть скосив равнодушный серый взгляд в мою сторону…
Свет померк сразу. Оставалась, еще, правда, нелепая надежда, что, конспиративно проигнорировав меня на публике, Илья дождется мня где-нибудь вблизи от выхода, и я сломя голову поскакала
Зато там сохранились многие последующие, проведенные в состоянии, никогда дотоле не испытанном, описывать которое не то что мучительно душевно, а неприятно физически: сразу начинает нехорошо свербеть сзади в шее, и все время хочется сглатывать, будто во рту остался привкус выплюнутой тухлятины…
Меня – в общепринятом смысле – не стало. Отговорившись мифическим левым заработком, я практически исчезла из дома, бросив как раз прихворнувшего отца на произвол судьбы, олицетворявшейся тогда тетушкой. Но даже если бы ее заменила злыдня пятиюродная племянница, а то и вовсе временный дом престарелых с антисанитарными условиями, – я бы ничего не имела против: кровные узы на тот период словно перестали существовать для меня. Появляясь дома на короткий срок, я окидывала невидящим взглядом окружающие предметы – в основном, с детства любимые – и удивленно констатировала, что они вызывают неодолимое отвращение. Друзья тоже потеряли меня. Являясь без предупреждения у кого-нибудь дома или в мастерской, я несла малопонятную чушь, не слыша чужих комментариев, мимоходом обижала людей полным равнодушием к их проблемам – и опять надолго пропадала. Я не делала ровно ничего созидательного, соответственно, денег не получала, но за то со скоростью света невообразимым образом тратила деньги, с трудом скопленные за четыре года на покупку крошечной квартирки в пригороде – с целью отделаться от мелочной опеки и громкого хамства отца. К тому времени я, помнится, скопила большую часть нужной суммы, но за пару чумных месяцев лишилась всякой надежды на самостоятельность. Оказывается, потратить солидные деньги очень легко: достаточно просто ни в чем себе не отказывать. А поскольку, чтобы не впасть в перманентную истерику и не рыдать на каждом углу, я держала себя в ровном состоянии легкого подпития, то желания появлялись самые экстравагантные – и были реализованы все, все. Например, я сняла однажды для себя одной целый катер на Фонтанке, и он с ветерком (с ветрищем) прокатил меня не только по всем рекам и каналам, как было обещано владельцем, но и – за дополнительную мзду – покружил по Финскому заливу – а я прихлебывала из плоской бутылочки коньяк и хохотала как безумная…
Я совершила три индивидуальные вертолетные экскурсии над Питером, а когда летать мне прискучило, то вспомнила, что с юности кормила мечту, заведомо не имевшую шансов осуществиться: мне хотелось хоть раз спрыгнуть с парашютом. Но однажды, охваченная никогда с тех пор не повторившимся чувством вседозволенности, и не пожелав даже выяснять какие-нибудь условия, подробности – или хотя бы узнать дорогу – я просто приманила после посадки вертолета первое же встречное такси и велела водителю доставить меня в то место, «где можно спрыгнуть с всамделишным парашютом». Он было заартачился, но я бессловесно показала ему светлый образ президента Франклина меж средним и указательным пальцами – и сразу стала свидетельницей отвратительной метаморфозы симпатичного парня с мужественными замашками тошнотворного холуя, сумевшего даже переменить уверенный баритон на заискивающе-дребезжащий фальцет. Франклины безотказно послужили мне и в аэроклубе, где, вопреки всем циркулярам, другой мужчина приятной наружности – инструктор, тоже, увы, мгновенно и волшебно преобразившийся в лакея, сумел подбить на такое же безобразие уж самый образец мужественности – дремавшего в дежурке летчика. Инструктор-лакей весьма формально провел со мной ознакомительное занятие, после чего без лишней волокиты галантно спрыгнул с самолета со мной на пару; парашют на двоих назывался «Тандем». К тому времени очередную бутылочку я уже прикончила, и потому страха, подобающего новичку в столь драматической ситуации, не испытывала ровно никакого. Но и похохотать в свободном полете не удалось, потому что мощный тугой поток воздуха сразу накрепко заткнул мне рот. Дышать, таким образом, тоже оказалось невозможно, поэтому до земли я долетела полуудушенная и шмякнулась на муравку в обнимку с обходительным мужчиной, честно признавшись потом ему и себе, что никаких других ассоциаций, кроме как «мешок с дерьмом» мне на ум не пришло…
Позже я купила себе в дорогом бутике платье из змеиной кожи, точно зная, что надеть его мне решительно некуда. Там же, в бутике, я сунула в урну свои старые джинсы со свитером, промычав отрицательно на любезное предложение продавца завернуть их мне с собой, и гордо продефилировала к выходу в змеином платье и кроссовках, сменять которые на что-то более подходящее я ни за что не хотела… Чтобы закончить о платье: его я лишилась тем же вечером, когда поленилась искать ворота в чугунном заборе и, повинуясь чувству присутствия в чьем-то чужом сне, пролезла между прутьями… И так далее, и так далее…
Рассказывая о подобных эскападах, люди обычно добавляют: «Разрази меня гром, если я знаю, зачем все это вытворял!». Я же твердо знала, что таким образом глушу невероятную, нелепую, но чудовищную боль от сознания того, что мы с Ильей никогда не будем вместе, что я ему безразлична совершенно так же, как и консьержка тетя Катя, а может, и более – и от понимания того, что если я не буду совершать все эти безумные поступки, то могу сделать что-нибудь еще более страшное… Но даже и не так просто все было. Меня ни на час не покидала почти твердая уверенность, что все действия и даже чувства мои властно направляет чужая злая воля, и попытки противиться ей просто смешны. Я тогда еще ничего не читала про Франциска Ассизского, но, к счастью, не болела и материализмом, поэтому в те редкие просветы, когда способна была воспринимать происходящее более или менее реально, порой ужасалась творимому надо мной произволу и порывалась бежать.