Репин
Шрифт:
И несколько дальше:
«Буду держаться только искусства и даже только пластического искусства для искусства. Ибо, каюсь, для меня теперь только оно и интересно — само в себе. Никакие благие намерения автора не остановят меня перед плохим холстом. В моих глазах он тем противнее, что взялся не за свое дело и шарлатанит в чуждой ему области, выезжает на невежестве зрителей. И еще раз каюсь: всякий бесполезный пустяк, исполненный художественно, тонко, изящно, со страстью к делу, восхищает меня до бесконечности, и я не могу достаточно налюбоваться на него — будь то ваза, дом, колокольня, костел, ширма, портрет, драма, идиллия. Конечно, чем выше задача, тем сильнее ответственность автора, и благо угадавшему свои средства и средства
В тот же день, 3 ноября 1893 года, возмущенный критик пугает Антокольского такой грозной фразой: «Мы дожили до ужасного, глубокого траурного дня: Репин сделался ренегатом!!!»
И несколько позже — о том же — Третьякову:
«…А слышали ли Вы, какие чудеса без Вас случились в нашем художественном мире?.. где он (Репин) рассуждает — те письма просто ужасны!!!!! Точно он сделался ренегатом, отступился от всего прежнего и перешел в новую веру по части художества».
Не хватает восклицательных знаков, чтобы выразить силу стасовского возмущения.
Он обрушивается со своим гневом и на самого путешественника.
В ответном письме Репин сначала недоумевает, почему произошло такое вулканическое извержение возмущения.
Объяснение Стасова получено, и Репин отвечает ему большим письмом:
«Из Вашего последнего письма от 3 ноября вижу, что Вы мое печатное письмо перетолковали себе по-своему, преувеличили, раздули мои самые простые мысли, забили тревогу и — поскорей, поскорей засыпать меня землей… Во имя чего? За что…?», «…Позвольте еще: разве я проповедовал теорию «искусство для искусства»? Я только писал, что мое настроение теперь таково, что мне дорого только искусство и в тесном даже смысле: «искусство для искусства», будь то ваза, колокольня, картина и т. д…».
«…Да я видел, как у многих близких к Вам людей совершенно другие воззрения, вкусы, и Вы их не хороните, не исключаете из своего общества. Это меня серьезно задумало. И я, наконец, разгадал: Вы меня удостаивали Вашего общества только как художника выдающегося и как человека Вашего прихода по убеждениям; но как только этот человек посмел иметь свое суждение, Вы его сейчас же исключаете, хороните и ставите на нем крест…».
«…Еще раз повторяю Вам, что я ни в чем не извиняюсь перед Вами, ни от чего из своих слов не отрекаюсь, нисколько не обещаю исправиться. Брюллова считаю большим талантом, картины П. Веронеза считаю умными, прекрасными и люблю их; и Вас я люблю и уважаю по-прежнему, но заискивать не стану, хотя бы наше знакомство и прекратилось».
Наступает полный разрыв между художником и критиком, длившийся около пяти лет.
В письмах Репина много правильных наблюдений, много выношенных мыслей. Неудачная формулировка скрыла от Стасова их суть. А суть эта заключалась в тревоге большого художника за судьбы родного искусства. Его волновал упадок профессионального мастерства, вызванный чрезмерно нигилистическим отношением к традициям; он, сам в ту пору прославленный мастер, изнемогал под бременем недовольства собой, он стремился к еще большему совершенству и хотел в образцах классического западного искусства научиться этому мастерству, приемам, овладеть тем волшебством формы, которые делали картины великих художников бессмертными. За неправильно употребленной фразой об «искусстве для искусства» Стасов не рассмотрел этой естественной тяги строгого и беспощадного к себе мастера. И когда Репин воскликнул в своем письме: «Никакие благие намерения автора не остановят меня перед плохим холстом», то он был глубоко прав.
Письма Репина об искусстве посвящаются критическому разбору всего того нового, что он увидел в западноевропейских музеях. В своих оценках и привязанностях он по-прежнему остается Репиным, любящим жизнь и мечтающим о том, чтобы именно она присутствовала в совершенных по форме картинах.
Стоит только назвать картины, которые привлекли внимание Репина на выставках, чтобы понять преждевременность криков Стасова
На Варшавской выставке Репин заметил одну картину и потом написал о ней в письме:
«Вот железнодорожный сторож» — это новая вещь. Ночь: зимняя, темная, озаренная красными и зелено-фосфоричными фонарями и белым светом луны; фигура темным силуэтом, но типична и жива, блеснули рельсы, осветился под ногами белый снег, но мороз и тьма царят в картине. Свежо».
В Италии художника поразили тоже произведения, вырванные из самой действительности. Он пишет:
«Скульптор Ахиле д'Орси — самый реальный и смелый художник нашего времени. Его «Рабочий в копях» в Римском национальном музее и «Паразиты» в неаполитанском Капо ди Монто — вещи поразительные по своей неожиданности и силе. Эти новые музеи новой, объединенной Италии полны теперь такими чудесными вещами совершенно нового искусства, восхитительного, живого, что едва верится глазам».
И еще одно произведение того же скульптора — в Римском национальном музее: «А вот бронзовая статуя Ахиле д'Орси, представляет усталого, разбитого старика, беспомощно упавшего на землю, с огромной киркой в жилистых руках, с отупелым взглядом».
Вот куда обращены симпатии русского художника, знакомящегося с новым западным искусством.
О каком же отходе от прежних позиций можно говорить, если Репин ценит в искусстве по-прежнему правду, жизнь, поэзию, мысль.
Париж.
«Салон Марсова поля. Чудесные залы железного павильона — остаток большой выставки; роскошные лестницы, соединенные куполом, широкий свет сверху. У входа в залы живописи меня остановила скульптурная декорация для камина из белого гипса. Две кариатиды по углам камина представляют дюжих углекопов; посредине бюст старухи, заглядывающей в огонь. Фигуры эти изваяны с большим вкусом и знанием, хотя нельзя здесь не заметить влияния недоконченных вещей Микельанджело и Родена. Но все вместе превосходно».
Попав в зал современной живописи, Репин ужасается, ему кажется, что он очутился в доме умалишенных. И с негодованием восклицает:
«Никакого интереса, никакого чувства не возбуждают эти уродцы и недоноски искусства!»
Вот в этих-то потугах фальшивых новаторов, декадентах и символистах, дошедших до полного отрицания формы, и видел Репин большую опасность для современного ему родного искусства.
Репин развил эти идеи в своей статье, написанной в 1894 году об умершем художнике Н. Н. Ге. Все те же мысли точили его мозг — мысли о совершенствовании мастеров пластических искусств. Он сокрушался о том, что
«У нас художник не смеет слишком отдаваться искусству и изучать его само по себе, как красоту, как совершенство форм, как технические приемы для достижения большого совершенства в выполнении».
Яснее это мнение выражено в другом отрывке из статьи, показывающем тоску художника по высокой пластике:
«Однажды, под впечатлением одной из наших содержательных и интересных выставок, я случайно натолкнулся на сформованный обломок из фронтона Парфенонского храма. Обломок представлял только уцелевшую часть плеча. Меня так и обдало это плечо великим искусством великой эпохи эллинов! Это была такая высота в достижении полноты формы, изящества, чувства меры в выполнении. Я забыл все. Все мне показалось мелко и ничтожно перед этим плечом».
Снова можно было звонить во все колокола и называть Репина ренегатом, отказывающимся от идейного искусства. Но в этом не было никакой надобности. Следовало только понять, что грызло сердце Репина, не давало ему спать ночей, приводило в раздражение: невозможность достичь в своих произведениях этой наивысочайшей формы, которая дает бессмертие искусству. Для него по-прежнему недостижимым идеалом оставались те создания художников, в которых животрепещущий сюжет был облечен в высокую художественную форму.