Репортаж из сумасшедшего дома
Шрифт:
— Секир башка!
— Секим башка значит: золотая голова, — неожиданно отзывается лежащий в другом конце палаты татарин.
После небольшой паузы мой сосед снова с горячим пафосом восклицает:
— Секир башка!
— Секим башка значит: золотая голова, — снова говорит татарин.
— Секир башка! — еще громче восклицает мой сосед. К нему подходит санитар.
— А ну замолчи сейчас же и спи!
— Не могу же я круглые сутки спать! Я уже выспался.
— Тогда лежи тихо и молчи, не мешай другим.
— А я не мешаю.
— Замолчи, говорю!
— «Молчи, молчи». Чего молчать?
— Ты замолчишь или нет, сволочь?
Раздается звук пощечины.
— Чего дерешься? Я встать хочу.
— Лежи тихо!
Сосед протягивает руку
— А ну, не лезь к нему! Убери руку!
Снова раздается пощечина.
— Я думал, ты человек, а ты — дерьмо, — говорит санитар. — Сейчас получишь укол сульфазина.
Угроза действует. Сосед замолкает. Я думаю, что теперь, наконец, смогу заснуть. Но не тут-то было. В углу на лавке усаживаются два санитара и начинают разговаривать в полный голос. Они громко смеются и курят, отравляя и без того вонючий воздух. Более всего меня удивило то, что санитары курят прямо в палате. Но потом я еще больше удивился, когда увидел, что многие санитары приходят дежурить в ночную смену (когда не бывает врачей) навеселе. Так что не будет ничего странного в том, если однажды кто-нибудь из санитаров придет сторожить белогорячечников сам с белой горячкой.
Я, наконец, не выдерживаю и прошу санитаров дать мне снотворное. Один из них нехотя идет к дежурной медсестре и через несколько минут возвращается с лекарством. Я выпиваю его. Вскоре приятная дремота сковывает меня и я засыпаю.
Утром я просыпаюсь оттого, что чувствую на себе чей-то взгляд. Я открываю глаза. Надо мной стоит смуглый черноволосый молодой человек (цыган, как я узнал после) и, глядя на меня, смеется. Спросонья я не могу понять, в чем дело. Молодой человек продолжает смотреть на меня и смеяться. Я смущаюсь, но все еще не могу понять в чем дело. Осматриваю свое одеяло, постель — что он видит во мне смешного?
— А ну, перестань смеяться! Отойди от него! — говорит санитар.
Молодой человек послушно отходит от меня, но, отвернувшись к стене, продолжает смеяться. Потом я часто наблюдал, как на него ни с того, ни с сего находили приступы смеха.
После завтрака меня вызывают в кабинет врача. Там меня принимает тот самый старший врач отделения, с которым я объяснялся накануне. Как я уже узнал, его зовут Константин Максимович. Он делает вид, что мы видимся впервые (проверяет мою память), но я, разумеется, сразу же напоминаю ему о вчерашнем нашем разговоре. Мне кажется странным, что он старается добросовестно исполнять весь ритуал врачебного освидетельствования. Разве ему не ясно, почему меня привезли сюда? Он подробно расспрашивает меня, чем я болел, чем болели мои родные, где я работал и чем занимался в своей жизни, каков я в отношениях с людьми. Особенно выделяет вопрос о том, были ли у меня периоды душевной подавленности и бывали ли у меня мысли о самоубийстве. Потом стучит молоточком мне по коленкам, просит закрыть глаза и вытянуть руки с растопыренными пальцами и т. п. В заключение он спрашивает:
— Ну вот, скажите мне теперь, как вы думаете, почему вы попали к нам?
— Я думаю, и если вы не дадите мне другого убедительного объяснения, буду думать и впредь, что причины моего помещения в больницу чисто политического характера.
— Нет, вы ошибаетесь. Так не бывает.
— Мне известны многие случаи, когда людей помещали в психиатрические больницы за политические высказывания. Например, я близко знаком с генералом Григоренко, знаю его как человека вполне здорового, и все же он больше года находился в психиатрической больнице за выступление против политики Хрущева.
— Мне неизвестно то, о чем вы говорите, — сказал Константин Максимович, — но думаю, что такого не может быть. Ведь решает вопрос не один врач, а целая комиссия. Не могут же все они работать на КГБ? (почему не могут? — подумал я — не только могут, но должны).
— Я не знаю, помещали ли кого-нибудь из политических к вам в Кащенко, но мне известно, что существуют специальные больницы, где подобран соответствующий персонал, — сказал я.
Константин Максимович с сомнением покачал головой.
— Вы забываете, что у врача есть еще и совесть.
— Видите ли, врачу в этих случаях очень легко успокоить свою совесть. Ведь человек, который вступает на путь единоборства с властью, вынужден вести такую трудную жизнь, он постоянно живет в таком напряжении, что это, разумеется, не может не сказаться как-то и на состоянии его психики.
— Наша задача как раз и состоит в том, чтобы определить, что же здесь причина, а что следствие. Ну, хорошо, на сегодня все, — сказал Константин Максимович. — Я лично не нахожу в вас ничего ненормального. Но, вы понимаете, что решаю вопрос не я один. Вас посмотрят другие врачи. Покажем вас профессору и тогда решим. А пока идите.
Я сказал ему, что не спал почти всю ночь, потому что мне попался беспокойный сосед, и попросил его, если можно, перевести меня в другую палату. Он сказал, что сейчас же распорядится, чтобы меня перевели на спокойную половину, так как он уже убедился, что я человек вполне здравомыслящий. Мне хотелось верить, что он честный человек. Но, если даже он человек честный, думал я, он, наверно, дорожит своим местом и, конечно, сделает все, что ему прикажут сверху.
Так называемая «спокойная половина», где находились менее тяжелые больные или больные, заканчивающие лечение, и куда меня перевели, состояла из точно такого же небольшого коридора с тремя окнами и примыкающими к нему двумя небольшими палатами, густо уставленными кроватями. Она соединялась с беспокойной половиной общей для них столовой. И здесь тоже кровати в коридоре вдоль стен, решетки на окнах. И тот же тяжелый вонючий воздух. И те же никогда не гаснущие матовые лампы, и двери на замках. А выздоравливающие больные, как я вскоре убедился, ничуть не тише беспокойных, а наоборот еще более шумливые. Но только здесь не санитары, а санитарки и поэтому зуботычины на этой половине не практикуются. Бедным санитаркам остается только чисто словесное воздействие, и приходится им нелегко. Больные, пользуясь своим положением «психов», которым все простительно, без всякого смущения поносят женщин матом. «Пошла ты на х…» — слышится то и дело. Но санитарки не остаются в долгу и без стеснения отвечают тем же. За словом в карман не лезут.
Я стал знакомиться с окружающими людьми. Прежде всего мне бросилась в глаза экзотическая фигура негра с темной гривой вьющихся волос и необыкновенно красивыми, такими «нездешними» глазами, подернутыми томной поволокой, с отливающими синевой белками. Этот как здесь очутился? Я спросил, откуда он. Мне сказали, что из Сомали. Сомали бывшая итальянская колония. Я подошел к нему и спросил по-итальянски:
— Простите, вы говорите по-итальянски?
— Да, говорю очень хорошо, — обрадованно сказал он. И мы стали беседовать по-итальянски. Мы проговорили с ним почти весь день, сидя на койке. Это было очень пикантно: попасть в Кащенко за то, что хотел уехать в Италию, и говорить здесь по-итальянски! Я расспрашивал его об Африке. Он охотно рассказывал. Его отец — владелец банановой плантации. Он приехал сюда три года назад учиться в сельскохозяйственной академии. Он не раз бывал в Риме, Венеции, Неаполе, Милане — объездил всю Италию, был во Франции, в Германии, в Польше. Он приехал из страны, где не употребляют спиртных напитков и не знают, что такое алкоголизм (Коран запрещает), и здесь за три года допился до белой горячки.
— Как относятся сейчас в Африке к Советскому Союзу? — спросил я.
— Чешские события оттолкнули от вас очень многих. По-моему, это была огромная ошибка вашего правительства, которая будет еще иметь серьезные последствия.
— Ну, а до этого как относились к нам? Ведь ваше правительство, если не ошибаюсь, занимает антизападную позицию?
— Да, антизападную, но и не просоветскую. Мы хотим быть самостоятельными и идти своим путем. Я видел очень многих африканцев, которые жили в Советском Союзе и учились здесь, но я не встречал ни одного такого, который говорил бы, что ему здесь понравилось и что он хотел бы для своей страны того же, что он увидел здесь.