Ревет и стонет Днепр широкий
Шрифт:
Иван с Максимом тоже вскочили с табуретов:
— Идешь?
Старый Брыль раскинул руки, словно хотел перехватить сына.
— Прощайте, батько! И вы, тато, тоже…
Данила был уже на пороге сеней.
— Прокляну!
Данила был уже на крыльце.
— Проклинаю!..
Старый Колиберда только качал головой, но не спорил.
Мамы — над роженицей — припали друг к другу. Меланья тихо плакала. Марта глядела сурово.
Доктор Драгомирецкий посматривал на нее с осуждением… Разве можно плакать над роженицей? Этого он, врач, разрешить не может: роженицу нельзя волновать!.. Этот… отец ребенка тоже… хлюст: нагремел своим идиотским ружьем, натопал сапожищами
А впрочем, это, пожалуй, и к лучшему: он ведь тут все равно никому не нужен… А роды еще, очевидно, долго протянутся. Раз первые схватки оказались ложными, теперь затяжные будут роды — можете поверить долголетней врачебной практике доктора Драгомирецкого: узкий таз, первые роды, сама — ребенок…
Данила распахнул калитку — своих, красногвардейцев, уже не было видно справа, за углом. Слева, из яра, подымалась густая цепь гайдамаков. Красные шлыки кроваво пламенели на белом снеговом фоне Кловского спуска.
Данила положил ствол винтовки на калитку, прицелился и выстрелил.
Один гайдамак упал.
Данила выстрелил еще раз и еще — все пять. Упало еще двое гайдамаков. Другие, не ожидавшие этих выстрелов в упор, испуганно бросились назад.
А Данила побежал направо. За угол. Скорее! Еще можно успеть! Еще не отрезан «Арсенал».
Не отрезан — для Данилы.
Но от города «Арсенал» был уже отрезан.
Старый Иван Брыль, чтоб превозмочь гнев, как всегда философствовал:
— Украинский пролетариат сам только народился на свет, а ему уже рожать новую жизнь, вот и ломает его в корчах да муках.
3
И вот Флегонт сидел в окопе, вырытом прямо в снежном сугробе среди чистого поля.
Позади была станцийка Круты. Она не должна быть сдана — ее надо отстоять хотя бы и ценою жизни! Ибо это ключ от ворот Киева: так сказал сам атаман Симон Петлюра… Справа и слева, пересекая железнодорожное полотно и дугой загибая концы, тянулись окопы защитников, которым и предстояло «душу и тело положить за свою свободу», а также за эту станцийку Круты — ключ от Киева: сам Симон Петлюра так сказал… Впереди виднелись лишь рельсы железнодорожной линии. Две черные искрящиеся ниточки, вспыхивающие и угасающие в снежном сиянии, уходили вдаль. Там вдали был Бахмач — оттуда должны были наступать русские, большевики. Им во что бы то ни стало нужно было взять Круты, чтобы в Нежине соединиться с другими большевиками, украинцами. Тогда они вместе могут ударить на Киев… Но ни Киева, ни Нежина, и уж Круты ни в коем случае большевики — будь они русские или украинцы — взять не должны! Так сказал Симон Петлюра.
Флегонт ежился в жиденькой гимназической шинельке, дышал на пальцы, притопывал окоченевшими ногами, хлопал, как извозчик на козлах, руками по плечам. Для этого приходилось вставать во весь рост, а винтовку класть перед собой прямо в снег. Если встать на ноги, видны были и позиции противника. Русские большевики подошли эшелонами от Плисок и развернулись фронтом поперек железной дороги — от самой Сиволожи и до Омбыша. А позади, меньше чем в версте, виднелись и те самые Круты, на которые посягали большевики. Но Круты нельзя было отдавать. Петлюра сказал.
Погревшись немного, Флегонт вынужден был снова садиться, потому что линия противника впереди отстояла тоже не более чем на версту, и стоило кому–нибудь из защитников Крутов показаться над белым бруствером окопов, те сразу поднимали стрельбу — и по окопу неслось:
— Сядьте! Садитесь! Ну, посадите же этого дурака, господи, — чего он торчит!
И соседи справа и слева дергали за полы, тянули за рукава и усаживали обратно в снег.
Снежные окопы занимал только что сформированный курень «студентов сечевых стрельцов» — он называл себя «усусусы», в отличие от настоящих сечевиков — «усусов», и сейчас только призванные под ружье гимназисты и реалисты — именовались они «Молодая Украина». Пять сотен. Но героизм этих пяти сотен юных патриотов должен спасти всю Украину. Сказал Петлюра.
Ибо Круты решают исход войны.
И это сказал Петлюра.
Сам Петлюра в это не верил, даже знал наверняка, что это не так.
Со стратегической точки зрения проблемы обороны под Крутами не существовало. С тактической — защищать Круты было бессмыслицей. Ведь вторая группа советских войск двигалась на Нежин от Прилук — Крутам в тыл. А третья — от Чернигова — Вересочи — Веркиевки, и тоже в тыл Крутам.
Петлюра это знал.
Но в Киеве вспыхнуло восстание, и Петлюра решил снять с фронта все свои вооруженные силы, прежде всего «Кош Слободской Украины», «черных гайдамаков», как их уже прозвали за черные шлыки и черные дела, — и обрушиться на киевских повстанцев. Задушить восстание, укрепить столицу, а тогда противопоставить наступлению красных крепкий вооруженный кулак и… поднять этим упавший дух воинских частей Центральной рады и по всей Украине там, где они еще держались. А к тому же — способствовать этим актом делегации УНР в Бресте подписать мир на более выгодных для себя условиях.
Необходимо было продемонстрировать силу радовской армии и популярность самих идей УНР — перед союзной Антантой, да и перед вражеской стороной, австро–германцами, — тоже.
Словом, Круты были нужны Петлюре для… демонстрации.
И надобно было провернуть это как можно скорее, потому что от Херсона и Елизаветграда уже шел Тютюнник с «вильными козаками», чтобы спасти Киев от большевиков. А сие было небезопасно, ибо Тютюнник — наиболее серьезный соперник: претендент на место Петлюры во главе армии. Значит, и здесь необходима демонстрация!
Петлюра вообще обожал всяческие демонстрации — «петлюрился», как говорил Винниченко, когда сцеплялся с Петлюрой.
И чтоб сложили свои головы под Крутами именно юноши, пылкая молодежь — это также нужно было Петлюре для демонстрации. Поглядите, мол, люди добрые: молодая Украина отдает свою жизнь за меня… то бишь — за Украину под моим водительством.
Это было если не самое тяжкое, то наиболее трагическое преступление Петлюры перед украинским народом, украинской патриотической молодежью — той, что любила Украину, но еще не знала, как её надо любить. Под Крутами встали на ее защиту пять сотен украинских юношей, но по всей Украине на них смотрело все молодое поколение украинцев — быть может, пятьсот тысяч, а может, пять миллионов…
Ведь тогда они еще не знали, что Петлюра — провокатор.
Флегонт тоже не знал. Однако в душу его, как и в души миллионов, уже запала тревога. Неверия еще не было, но веры? Была ли вера?.. Он верил в Украину. Какую? Любимую. Ту, в которой жил. Ту, что ныне так тяжко страдала. Ту, прошлое которой он знал по рассказам старых людей, из книжек, песен. Такую, какой она должна быть. Какой же должна она быть? Кто его знает… Свободной. Прекрасной…
Горе переполняло душу гимназиста Флегонта Босняцкого. Разочарование Марины — первого друга и первой любимой — смутило сердце и ум восемнадцатилетнего юноши. Потом — он кое–что видел, кое–что слышал. И не всегда мог понять и разобраться. Пытался оправдать — не оправдывалось. Старался осудить — не осуждалось. Но Лия — Лия стояла у него перед глазами. На фонарном столбе. Всплеск ледяной волны Днепра и отрубленная рука на фонарной перекладине.