Революция
Шрифт:
Я озираюсь в поисках софитов и съемочной группы. Где-то должны быть кабели с генераторами и деловитый технический персонал. Фургоны, в которых актеры сидят между съемками. Столы с закусками наготове. И охрана, следящая, чтобы фанаты не докучали звездам. Но ничего этого нет. Только тощие дети рыскают в темноте.
— Разве дети в такое время снимаются? — удивляюсь я.
Но Амадей меня не слышит. Он отпустил мою руку и уже перебегает улицу. Я следую за ним, и мы оказываемся у входа в Пале-Рояль. Наконец-то знакомое место.
— Ладно, чао-какао, — говорю я. — Дальше я дойду.
— Неразумно
Я отмахиваюсь:
— Да мне бежать пора.
— Мне за вас неспокойно. Кровь на лице привлечет внимание, вас задержат и начнут расспрашивать. Давайте хотя бы зайдем в помещение и умоем вас.
А ведь он прав. Мне сейчас только проблем с полицией не хватало.
— Ладно, — соглашаюсь я и следую за ним.
В Пале куча народа в исторических костюмах. Все снуют туда-сюда. Колоритные пьяницы, франты и мошенники. Мы входим в «Шартр», и там тоже кругом статисты. Видимо, киношники арендовали кафе на время съемок. Мы садимся за столик, и я разглядываю актеров. У всех плохие зубы, шрамы, прыщи, жирные волосы, грязные ногти… Пожалуй, даже слишком натуралистично. Не знаю, что это за фильм, но он наверняка возьмет «Оскара» за лучший грим. Я ради интереса ищу хоть какие-то признаки современности — мобильники, наручные часы, ручки. Но ничего нет. Даже кофемашины не видно. Вокруг ни одной приметы двадцать первого века.
Амадей делает заказ. Я повторяю, что не хочу есть, но он настаивает. Официант приносит вино. Нет уж, спасибо! У меня до сих пор голова кружится с прошлого раза. Я пододвигаю свой бокал к Амадею, но он тоже не пьет. Вместо этого он достает носовой платок, обмакивает его в вино и протирает мой лоб.
— Водой не дешевле будет? — спрашиваю я.
Он морщится.
— Вы отлично понимаете, что не стоит промывать раны парижской водой, если не хотите, чтобы через день они загноились.
К нам подходит какой-то мужик, у которого вся одежда в жирных пятнах.
— А, Жиль! — улыбается Амадей.
— Что случилось? — спрашивает Жиль, рассматривая меня.
— Он споткнулся, — быстро отвечает Амадей.
Я здороваюсь. Этот Жиль тоже глубоко погружен в образ. Он наблюдает, как Амадей промывает мою рану. Платок уже весь в крови. Да, неслабо я навернулась. Жиль вопросительно смотрит на Амадея. Тот разводит руками.
— Выпил лишнего, — шепчет он. Думает, я не слышу.
Они о чем-то разговаривают вполголоса. Я не все понимаю, но речь идет о суде и о Фукье-Тенвиле. Я помню, что так звали главного судью революционного трибунала во время якобинского террора. Видимо, здесь снимают кино про Французскую революцию.
Пока они продолжают беседу, я слушаю вполуха, ощупываю свой лоб.
Жиль говорит:
— Награду опять повысили.
— В самом деле? — удивляется Амадей. — Когда объявили?
— Сегодня вечером, после вчерашнего светопреставления. Теперь весь Париж, включая малых детей, мечтает поймать этого Зеленого Призрака. Все только и думают, на что можно потратить такие деньги. Стражники суетятся, допрашивают всех подряд.
Я перестаю ощупывать лоб и начинаю прислушиваться.
— Пишут, что в него стреляли и
— Я тоже читал, — кивает Жиль. — Небось уполз куда-то и там сдох. Скоро его найдут по запаху.
Зеленый Призрак. Так называли Алекс, но ведь Алекс жила двести лет тому назад! За ее голову действительно давали большие деньги. Опять подступает тошнота. Тошнота и страх. На этой киноплощадке все слишком правдоподобно. В этом есть что-то зловещее.
Амадей замечает, что я дрожу, и просит Жиля поторопиться с ужином. Может, меня и впрямь мутит от голода? Несколько минут спустя наш заказ приносят.
— Жареная курица! — объявляет Амадей, а затем, подмигнув мне, шепчет: — Интересно, куда это из Парижа исчезли все вороны?
Я пробую кусочек. Ну и дрянь. От такой еды точно не полегчает, а когда я вижу, как Амадей раздирает жесткое мясо руками, тошнота еще усиливается.
Все, хватит. Надо выбираться отсюда. Пойду умоюсь почелове-чески — и поймаю такси. Я спрашиваю у Амадея, где туалет. Он отвечает, что надо пройти сквозь кухню, и я иду. Кухня тоже оформлена под старину. С потолка свисают неощипанные птицы. На столе лежит щетинистая свиная башка. В корзине извиваются угри. Я озираюсь в поисках указателя.
— Туда! — кричит какой-то статист, указывая на распахнутую дверь. Я выхожу, но там пусто, только два мужика облегчаются возле свалки.
Меня снова охватывает страх. Догадка, забрезжившая впервые еще в катакомбах, не дает мне покоя. Я мчусь обратно к столику.
— Слушай, — говорю я Амадею, — мне что-то нехорошо. Я сижу на таблетках, с которыми нельзя было пить, но пришлось, и теперь у меня такое чувство, что я загибаюсь. Как бы здесь поймать такси? Мне срочно надо домой. Помоги, а?
— Где ваш дом? — спрашивает он вставая.
Я собираюсь ответить, но тут голова кружится так сильно, что я чуть не падаю и хватаюсь за Амадея.
— Потерпите, — говорит Амадей, придерживая меня. — Я отведу вас к себе.
Мы направляемся прочь из Пале. Я еле волочу ноги. На улице нас обступают дети, им нет числа. Все тощие и одеты в обноски. Один бросается прямо нам под ноги, просит хлеба. Амадей качает головой и ускоряет шаг.
— Сердце разрывается, — говорит он. — Парижские приюты все давно переполнены, сиротам приходится жить на улицах. Родители казнены или погибли на войне. Дантон и Демулен, оба отцы, пытались вразумить Робеспьера, умоляли его явить милосердие. Но Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон — у них нет детей, одни идеалы, а идеалы безжалостны. Бедные сироты. Полагаю, скоро начнутся облавы — их отправят работать на фабрики или фермы, где они в конце концов и погибнут. Такие времена.
— Это по сценарию? — уточняю я, всей душой надеясь, что он подтвердит. Но он в ответ смотрит на меня сочувственно.
— Голова болит, да?
— Кружится.
Какое-то время мы идем молча. Дорога как будто знакомая, но вокруг нет никаких узнаваемых магазинов. Ни одного «Карфура», ни одной пекарни «Поль Бейкери».
— Ну вот и пришли, — говорит Амадей.
Я нахожу глазами указатель: «Рю Гран-Шантье». Ни разу не слышала про такую улицу.
— Ты здесь живешь? — спрашиваю я.