Резидент
Шрифт:
Варенцову все это показалось вдруг непереносимо мерзким. Он ушел.
Около здания купеческого клуба он увидел Леонтия.
— А-а, ш-шурин! — приветствовал его Варенцов.
— Это вы шурином будете, — ответил Леонтий с обычной своей легкой улыбкой. — Не обязательно моим, а чьим-нибудь.
— А твоим нет? Породниться не хочешь?.. И пр-ра-вильно! Дуська — чистоплюйка, а по мне уж… Цена мне одиннадцать тысяч! Покупай! — он рванул Леонтия за шалевый воротник бобрикового пальто. — Р-радуешься, подлец? Нич-чего. Германцы уйдут — англичане, французы помогут. А мы им — дулю.
— Мне пока радоваться
Он взял Варенцова за руки.
— Отпусти, — прохрипел тот.
— Не надо, Семен Фотиевич, — продолжал Леонтий с прежней мягкостью в голосе, но рук не отпускал. — Чему мне радоваться? В каждой избушке свои пирушки.
— Ко мне пойдем! Батька побежал революцию в Германии обгонять, а мы выпьем!
— Что вы сказали? Какая революция?
Варенцов укоризненно покачал головой:
— А ты и не знал? Ну чего брешешь? Ты раньше всех в городе это знал, когда распродажу повел. Нам ведь все известно. У тебя там, — он махнул рукой на юг, в сторону Новочеркасска, — рука есть. Ну скажи, скажи…
— Есть и рука, — ответил Леонтий, с радостью глядя не в ту сторону, куда указал Варенцов, а в другую, на запад.
Варенцов разглядел эту радость на его лице и спросил:
— Радуешься, что добро свое спас? Шкуры вы, шкуры. Ну и я тоже — шкура.
Леонтий пожал плечами — уже спокойный, слегка улыбающийся, уверенный в себе.
ГЛАВА 20
Ольга сказала:
— Пойдешь со мной на завод. Чего тебе одной сидеть? Сегодня делегатов будут выбирать. В Москве на совещании работниц наша сестра всю правду выложит. Эх, если бы меня послали!
— Пойдем, — согласилась Мария.
Вот уже почти неделю живет она в Воронеже. Ночью, когда Ольга работает, Мария спит, днем ходит с нею по митингам и во всем, словно старшую, слушается ее. Им обеим по двадцать, по опыту жизни они во многом равны — окончили по два класса приходской школы, зарабатывали на хлеб: Мария шитьем да вязаньем, Ольга — на шахтах, на мельницах, теперь — работой на тарном заводе.
Странный человек была эта Ольга!
О Степане она говорила отрывисто, словно командуя:
— Разлюбит, ну и пусть катится. Да я его тогда сама раньше выгоню. Коли мужик, так уж и сохни за ним? — она хлопнула себя по животу. — Теперь пусть ученые люди придумают, как мужиков в баб переделывать, — она перехватила изумленный взгляд Марии и добавила: — Не все только мужикам над нами властвовать!
А в то же время Ольга была ко всем очень чуткой, внимательной, о Марии заботилась она, как о беспомощном ребенке: хорошо ли ей спать, да ела ли, да тепло ли одета?..
На одном из митингов обсуждали, можно ли из-за белой угрозы работать не по восемь, а по десять часов в день. Выступали разно, а все более так, что-де противоречит это самым принципиальным завоеваниям рабочего класса и сделать такое предложение могут лишь враги революции, потому что трудящиеся других стран, узнав про такое решение, потеряют веру в Советскую власть.
Выступила Ольга.
— Я, бабы, предлагаю, пока белых не отобьем, работать по десять часов и малолетних всех привлечь, у кого там какие есть — без дела дома болтаются, зря хлеб едят.
— Эксплуатация! — рассек тишину чей-то выкрик.
Ольга продолжала:
— Мы, женщины, разве считаем, сколько часов еще после работы в дому своем спину гнем? Кто из нас хоть час на своего мужика пожалел? А тут о всей нашей власти дело, — она оглядела всех ясными голубыми глазами. — Я к мужикам не обращаюсь. Их мы на фронт отошлем. Пусть идут.
Мария сказала ей потом:
— Что ж ты, Оля, то Степана ругаешь, то всех любить обещаешься?
— Да я за Степана всю свою кровь до капли отдам! — ответила Ольга.
Митинг шел в помещении бочарного цеха. Белея свежей клепкой, вдоль стен пирамидами высились бочки. На бочках же сидели участники митинга, на бочках держался помост для ораторов.
Первым вопросом было распределение шуб, изъятых у буржуазии. В цеху было холодно, и многие сразу надевали эти шубы — красные, зеленые, синие, клетчатые, с мехом, с плюшевой затейливой отделкой.
Ольга все время была в центре тесной гурьбы женщин. С ней со всех сторон здоровались задорными кивками, переговаривались через головы соседей, она то и дело что-то советовала:
— А ты на своем стой… Дура ты! Ему только это От тебя и нужно!.. Ну уж нет, так делать нельзя…
Старик в очках с железной оправой, одетый в узенькие брюки и потертую курточку, завидев ее, заспешил вон из цеха.
— Чего ж ты не хочешь здороваться, Федор Семенович! — крикнула Ольга вдогонку ему под смех работниц.
Марию ничуть не удивило, что делегаткой на всероссийское совещание работниц выдвинули Ольгу, но сама она смутилась и растрогалась почти до слез. Ее заставили подняться на бочку и говорить о себе, но вместо того она сказала, что на заводе сейчас есть человек, который всего неделю назад приехал с красновского Дона. Она подбежала к Марии, схватила ее за руку и потащила к помосту.
Все, видимо, ожидали появления изможденного старика или старухи и, глядя на Марию, настороженно притихли. Молчала и она. В голове было одно: здесь, в Советской стране, самая хорошая жизнь, потому что жизнь эта осуждает таких людей, которые превыше всего ставят свое богатство, ну, например, таких, как Леонтий Шорохов, в прошлом рабочий, а теперь скаредный лавочник. Но стоит ли говорить об этом? Кто знает здесь Леонтия Шорохова? Будет ли интересно слушать о нем? Да и она-то сама чего о нем вспомнила?
И она молчала.
Ее вдруг спросили о ценах. Что почем в Донской области. Она стала перечислять:
— Свинина: фунт — два рубля пятьдесят, масло — шестнадцать рублей, яйца — семь рублей, пуд муки — семьдесят…
— А у них-то дешевле! — крикнули откуда-то из угла.
— Выше трех сотен заработка рабочему нет, — ответила она. — Это зарубщику столько за два пая в день. А легко ли вырубить? А вырубишь, как прожить с семьей на триста рублей в месяц, если функт пеклеваного хлеба стоит рубль, и, значит, на один только хлеб надо истратить за месяц сто или сто двадцать рублей? — голос ее зазвенел отчаянием. — Да разве в одной еде счастье? Разве будет оно, когда тебе богатство в душу плюет? Рабочие Дона ждут прихода Советской власти не ради одной только сытости. Ради того еще, чтобы ничего продажного не было — ни радости, ни счастья, ни любви. Чтобы каждый всего только своим трудом достигал.