Римлянка. Презрение. Рассказы
Шрифт:
— А тебе интересно узнать, — спросила я, — какой бы я хотела быть?
— Ну, скажи.
— Я бы хотела быть, — медленно начала я, смакуя каждое слово, ибо в каждом из них была заключена моя сокровенная мечта, — именно такой, как ты, хотя тебе твое положение не нравится… я хотела бы родиться в богатой, как у тебя, семье, где бы мне дали хорошее воспитание… хотела бы жить в таком же прекрасном чистом доме, как твой… хотела бы иметь, как и ты, хороших учителей и гувернанток, которые учили бы меня иностранным языкам… хотела бы проводить лето, как ты, на море или в горах… иметь красивую одежду, ходить в гости и принимать
Мы разговаривали, лежа в постели. Внезапно, как это с ним часто бывало, он набросился на меня и начал тискать и тормошить, повторяя:
— Браво, браво, браво! Одним словом, ты хотела бы быть такой, как синьора Лобьянко.
— А кто эта синьора Лобьянко? — спросила я удивленно и немного обиженно.
— Злая фурия, она часто приглашает меня к себе в надежде, что я влюблюсь в одну из ее ужасных дочерей и женюсь на ней… потому что я, как принято говорить, прекрасная партия.
— Но я совсем не хочу быть такой, как синьора Лобьянко.
— И все-таки ты стала бы такой, если бы имела все то, о чем говоришь… синьора Лобьянко тоже родилась в богатой семье, и ей дали отличное воспитание, нанимали учителей и гувернанток, учили иностранным языкам, потом она училась в школе и даже, кажется, в университете… она как раз выросла в прекрасном чистом доме… она каждое лето ездила на море и в горы… она имела красивые туалеты, ходила в гости и принимала у себя гостей… Бесконечные приглашения и бесконечные приемы… она вышла замуж за честного человека, инженера Лобьянко, который трудится и зарабатывает много денег… наконец, она тоже имеет от мужа, которому, я думаю, она никогда не изменяла, кучу детей… а именно: трех дочерей и одного сына… и несмотря на это, она, как я уже сказал, злая фурия.
— Но она родилась фурией… при чем же тут среда?
— Нет, она такая же, как все ее знакомые и знакомые ее знакомых.
— Может быть, она и такая, — сказала я, пытаясь освободиться от его объятий, — но у каждого человека свой характер… возможно, синьора Лобьянко действительно злая фурия… но я уверена, что, живи я в таких условиях, я стала бы гораздо лучше, чем сейчас.
— Ты стала бы такой же ужасной, как синьора Лобьянко.
— Но почему, скажи, почему?
— Так уж…
— Нет, давай разберемся… свою семью ты тоже считаешь ужасной?
— Разумеется… самой что ни на есть ужасной!
— А сам ты тоже ужасный?
— Во мне ужасно все, что идет от семьи.
— Но почему… объясни.
— Так.
— Это не ответ.
— Точно такой ответ, — произнес он, — дала бы тебе синьора Лобьянко, если бы ты задала ей кое-какие вопросы.
— Какие вопросы?
— Неважно, — ответил он беспечно, — щекотливые вопросы… слово «так», особенно сказанное уверенным тоном, затыкает рот даже самым любопытным… так… без всякого объяснения… просто так.
— Не понимаю тебя.
— Какое имеет значение, понимаем мы друг друга или нет, если, по твоим словам, мы любим друг друга? — заключил он, обнимая меня с насмешливым видом, явно доказывавшим, что он-то меня вовсе не любит.
На том и закончился наш спор. И как Мино никогда целиком не отдавался чувству, оставляя скрытой какую-то, возможно самую важную, часть своей души, что лишало всякой прелести редкие проявления его любви, так он никогда не открывал мне своих сокровенных мыслей; всякий раз, когда мне начинало казаться, что я проникла в глубину его дум, он шуткой или насмешкой отталкивал меня, стараясь отвлечь от себя внимание. Он действительно ускользал от меня во всех смыслах. Я чувствовала себя низшим существом, неким подопытным и изучаемым объектом. И наверно, именно поэтому я любила его так сильно, так преданно и так беззаветно.
Впрочем, иногда мне казалось, что он ненавидит не только свою собственную семью и свою среду, но всех людей на свете. Однажды, не помню уж по какому поводу, он заметил:
— Богатые люди ужасны… но и бедные тоже не лучше, хотя совсем по другим причинам.
— Ты скоро объявишь, — сказала я, — что вообще ненавидишь всех людей без исключения.
Он засмеялся и ответил:
— В принципе, когда я один, я не чувствую к людям ненависти… Вернее, моя ненависть почти совсем исчезает, и я начинаю верить, что люди постепенно становятся лучше… если бы я не верил в это, я не стал бы заниматься политикой… но, когда я нахожусь среди людей, они наводят на меня ужас. — И внезапно с искренней болью добавил: — Люди, по правде говоря, немногого стоят.
— Мы с тобой тоже люди, — сказала я, — и потому ничего не стоим и не имеем права их судить.
Он снова рассмеялся:
— Да я и не осуждаю их… я их чувствую… или, вернее сказать, чую… как собака чует след куропатки или зайца… разве собака может осуждать? Я чую коварство, глупость, эгоизм, мелочность, фальшь, грубость, невежество, всю низость людей… я их чую, это ведь чувство… а разве ты можешь отрицать это чувство?
Я не знала, что ответить, и ограничилась тем, что заметила:
— У меня такого чувства нет.
В другой раз он сказал:
— Впрочем, я не знаю, хороши или плохи люди… но они, это мне ясно, бесполезные и никчемные существа…
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я хочу сказать, что можно прекрасно обойтись без человечества… оно всего лишь безобразный нарост на теле земного шара… язва… земля выглядела бы куда лучше, если бы на ней не было людей, их городов, улиц, портов, их мелочной суеты… представь себе, как прекрасен был бы мир, если бы в нем остались только небо, море, деревья, земля, животные.
Я не могла удержаться от смеха.
— Какие странные идеи приходят тебе в голову!
— Человечество, — продолжал он, — не имеет ни начала, ни конца… но оно несет в себе резко отрицательные черты… история человечества — сплошная скучная ошибка… что толку в людях? Я прекрасно мог бы обойтись без них.
— Но ведь ты сам, — возразила я, — частица этого человечества… выходит, без тебя тоже можно обойтись?
— Без меня и подавно.
Была у него еще и другая навязчивая идея — идея воздержания, что казалось особенно странным, поскольку он не пытался применить ее на деле, и она служила ему лишь для того, чтобы отравлять себе жизнь. Он носился с этой идеей и как назло особенно охотно развивал ее сразу же после нашей близости. Он говорил, что любовь — это всего лишь глупый и самый легкий способ освободиться от всех сомнений, изгоняя их из себя низменным путем, вдали от чужого глаза, как через черный ход выпроваживают неугодных гостей.