Римлянка. Презрение. Рассказы
Шрифт:
— А когда дело сделано, мужчина вместе со своей партнершей — женой или любовницей — как ни в чем не бывало отправляется гулять, и они готовы мириться с жизнью, какой бы ужасной она ни была.
— Я тебя не понимаю, — сказала я.
— Хотя бы это ты должна понимать, — ответил он. — Это ведь твоя специальность.
Я обиделась и ответила:
— Моя специальность, как ты выразился, любить тебя… Но если тебе угодно, между нами не будет больше близости… а я все равно буду любить тебя.
Он засмеялся и спросил:
— Ты в этом уверена?
В тот день мы больше не говорили на эту тему. Но впоследствии он не раз возвращался к этому вопросу, и я в конце концов перестала обращать внимание на его слова и принимала их без возражений, так же как и некоторые
О политике, если не считать кое-каких туманных намеков, он не говорил со мной. Я и по сей день не знаю, к чему он стремился, каковы были его убеждения, к какой партии он принадлежал. Это неведение отчасти объяснялось тем, что он держал в секрете эту сторону своей жизни, а отчасти тем, что я ничего не смыслила в политике и из робости и безразличия не пыталась получить у него сведения, которые просветили бы меня. Я поступала неправильно, и одному богу известно, как я впоследствии раскаивалась. Но тогда мне было удобнее не вмешиваться в его дела, которые, как я считала, меня не касаются, я думала только о любви. Одним словом, вела себя точно так, как ведут себя сплошь и рядом женщины, неважно, жены или любовницы, не подозревающие, как заработаны деньги, которые мужчины приносят им. Не раз мне приходилось встречаться с теми двумя друзьями Мино, с которыми он сам виделся чуть ли не каждый день. Но и они никогда не говорили о политике в моем присутствии: они либо шутили, либо вели разговор о всяких пустяках.
Однако во мне жил постоянный страх, ибо я понимала, что затевать заговор против правительства — дело опасное. Больше всего я боялась, что Мино пойдет на какое-нибудь открытое столкновение: по невежеству я не могла представить себе заговора без стрельбы и крови. Между прочим, я вспоминаю один случай, когда я, хоть и бессознательно, почувствовала, что должна вмешаться и предотвратить опасность, грозящую Мино. Я знала, что оружие иметь запрещено и что за незаконное ношение оружия можно в два счета угодить в тюрьму. Кроме того, Мино иногда легко теряет выдержку, а оружие часто подводило людей, которые могли бы спастись, не будь оно у них под рукой. Все это натолкнуло меня на мысль, что пистолет, которым Мино так гордился, был ему не только не нужен, хотя сам он утверждал обратное, но мог навлечь на него беду в том случае, если Мино будет вынужден пустить его в ход или если у него просто найдут этот пистолет. Но я не осмеливалась сказать ему об этом, потому что знала: наш разговор ни к чему не приведет. В конце концов я решила действовать тайком. Как-то раз он объяснил мне устройство пистолета. И однажды, пока он спал, я вынула из кармана брюк пистолет, вытянула обойму и разрядила ее. Затем вставила обойму на место и снова засунула пистолет в карман. А патроны спрягала под белье в ящик комода. Все это я проделала в мгновение ока, а потом улеглась возле Мино. Через два дня я положила патроны в сумочку, вышла из дома и выбросила их в Тибр.
Как раз в это время меня навестил Астарита. Я почти забыла о его существовании, считая, что сделала все от меня зависящее для спасения служанки, и не хотела больше возвращаться к этому. Астарита сообщил мне, что священник принес пудреницу в полицию и что хозяйка, заполучив свою вещь, сняла по совету полиции свое обвинение против служанки, которую признали невиновной и освободили из тюрьмы. Должна заметить, что известие это было мне особенно приятно, потому что рассеяло горький осадок, оставшийся у меня после той исповеди. Я думала теперь не об освобожденной служанке, а о Мино и решила, что после того как опасность доноса со стороны священника отпала, то ни мне, ни Мино теперь ничего не грозит. Поэтому не удержалась и радостно обняла Астариту.
— Неужели тебе так сильно хотелось, чтобы эту женщину освободили? — заметил он с сомнением в голосе.
— Конечно, тебе это должно казаться странным, ведь ты каждый день со спокойной совестью сажаешь десятки невинных людей за решетку… но я-то по-настоящему мучилась! — с притворным жаром воскликнула я.
— Никого я не сажаю за решетку, — пробормотал он, — я только выполняю
— А ты видел священника? — спросила я.
— Нет… не видел… я позвонил по телефону… мне сообщили, что действительно какой-то священник принес пудреницу, которую получил во время исповеди… и мне оставалось только отдать распоряжение.
Мне почему-то стало грустно и я спросила:
— Ты в самом деле меня любишь?
Его взволновал этот вопрос, и, обнимая меня, он пробормотал:
— Почему ты спрашиваешь?.. Теперь-то ты должна бы это понять.
Он хотел поцеловать меня, но я увернулась и сказала:
— Я спрашиваю, потому что хочу знать, всегда ли ты будешь помогать мне… всякий ли раз, когда я тебя об этом попрошу… так же, как ты теперь помог мне?
— Всегда, — ответил он, дрожа всем телом. А потом, приблизив ко мне свое лицо, спросил: — А ты будешь ласкова со мною?
После того как Мино вернулся ко мне, я твердо решила не встречаться больше с Астаритой. Я отличала его от всех прочих случайных мужчин, хотя и не любила, а иногда даже испытывала отвращение к нему; вероятно, именно поэтому считала, что с ним я вроде бы изменяю Мино. Я собиралась сказать ему всю правду: «Нет, никогда я больше не буду ласкова с тобой», но потом внезапно передумала и промолчала. Ведь сила была на его стороне, а Мино могли в любой момент арестовать, и тогда мне придется обратиться к Астарите, чтобы он помог освободить Мино, поэтому мне невыгодно портить с ним отношения. Я смирилась и выпалила единым духом:
— Да, я буду ласкова с тобой.
— А скажи мне, — спросил он, осмелев, — скажи… ты меня хоть немного любишь?
— Нет, любить не люблю, — решительно ответила я, — это ты сам знаешь… я тебе уже десятки раз говорила.
— И никогда меня не полюбишь?
— Думаю, что нет.
— Но почему?
— Разве объяснишь это?
— Ты любишь другого?
— Это уж тебя не касается.
— Но я так нуждаюсь в твоей любви, — сказал он с отчаянием, уставясь на меня своим колючим взглядом, — почему… почему ты не хочешь хоть чуточку полюбить меня?
В тот день я позволила ему остаться у меня до поздней ночи. Он был безутешен, убедившись еще раз, что я не полюблю его, и, наверное, ему было трудно примириться с моими словами.
— Но я ведь не хуже прочих людей, — твердил он, — почему бы тебе не полюбить именно меня, а не другого?
По правде говоря, он вызывал во мне жалость, и так как он настойчиво выспрашивал, какие чувства я питаю к нему, и старался найти в моих словах хоть зерно надежды, то я почти поддалась искушению обмануть его, чтобы он мог создать себе хотя бы иллюзию чувства, которого так жаждал. В ту ночь он был особенно печален и расстроен. Казалось, он жестами и поведением своим хотел пробудить во мне хотя бы видимость любви, в которой ему отказывало мое сердце. Помню, что он попросил меня сесть обнаженной в кресло. Затем он опустился передо мной, положил голову мне на колени, прижимаясь к ним лицом, и замер в такой позе надолго. А я в это время должна была ласково и нежно гладить его по голове. Он не впервые заставлял меня разыгрывать эту любовную пантомиму; но в тот день он, видимо, был в полном отчаянии. Он со стоном прижимался головой к моему животу, как будто хотел войти в мое чрево и остаться там. В такие минуты он казался мне не любовником, а ребенком, который уткнулся головой в теплые мамины колени. И я подумала, что многие люди хотели бы вовсе не родиться; в этом его бессознательном жесте было выражено смутное желание вновь оказаться внутри темного лона, из которого он с такой мукой был вытолкнут на свет.
Эта сцена коленопреклонения длилась так долго, что я в конце концов заснула, откинувшись на спинку кресла, рука моя так и осталась лежать на его голове. Не знаю, долго ли я проспала, а проснувшись, увидела, что Астарита уже поднялся с колен, сидит передо мной одетый и смотрит на меня своим колючим и печальным взглядом. А может быть, это только мне приснилось или привиделось. Когда я окончательно проснулась, Астариты уже не было, он ушел, оставив у меня на коленях, где лежала его голова, обычную сумму денег.