Римская кровь
Шрифт:
Некоторое время мы прохаживались в молчании. Затем Тирон улыбнулся и рассмеялся:
— Итак, тебе известно, зачем я пришел. И тебе известно, о чем я собираюсь просить. Мне нечего добавить. Ты очень упростил мою задачу.
Я пожал плечами и развел руки в типично римском жесте ложной скромности.
Тирон наморщил лоб.
— Хотелось бы мне читать твои мысли, но боюсь, что это потребует известного навыка. А может быть, тот факт, что ты принял меня столь благосклонно, уже означает, что ты согласен предоставить свои услуги Цицерону, который в них так нуждается? Гортензий рассказал ему, как ты работаешь и на какую плату рассчитываешь. Ты возьмешься?
— Возьмешься за что? Боюсь, что на этом мое умение читать мысли прекращается. Тебе придется изъясняться поконкретнее.
— Ты придешь?
— Куда?
— К Цицерону. — Видя непроницаемое выражение моего
Пораженный, я резко остановился, и из-под моих шаркающих сандалий взметнулось облачко пыли.
— Твой хозяин действительно настолько несведущ в приличиях? Он зовет меня к себе домой. Зовет меня, Гордиана Сыщика? В гости? Как странно. Да, я думаю, что мне очень хочется повидать этого Марка Туллия Цицерона. Он, ей-Богу, нуждается в моей помощи. Странный он, должно быть, человек. Да, конечно, я приду. Позволь мне только переодеться во что-нибудь более подходящее. Я имею в виду тогу. И туфли вместо сандалий. Это не займет много времени. Бетесда! Бетесда!
Глава вторая
Дорога от моего дома на Эсквилине к дому Цицерона, расположенному на Капитолийском холме, в обычных условиях заняла бы больше часа ровной ходьбы. Тирон, вероятно, добрался до меня вдвое быстрее, но он-то двинулся в путь на рассвете. Мы вышли в самый оживленный час утра, когда улицы Рима запружены народом, который пробудили и растормошили извечный голод, повиновение и алчность.
В этот час на улицах можно встретить больше домашних рабов, чем в любое другое время дня. Они бегают по городу, выполняя миллион утренних поручений, доставляя записки, перенося грузы, занимаясь всякой всячиной, обшаривая в поиске покупок рынок за рынком. От них распространяется тяжелый дух хлеба, только-только выпеченного в тысячах каменных печей по всему городу; над каждой печью, словно ежедневное приношение богам, вьется тонкое щупальце дыма. Рабы пахнут рыбой, всякой всячиной, только что выловленной в Тибре, или более экзотическими плодами моря, доставленными ночью вверх по течению из порта в Остии: вымазанными в тине моллюсками и крупной морской рыбой, скользкими осьминогами и кальмарами. Они пахнут кровью, медленно вытекающей из разрубленных конечностей, туловищ и внутренностей коров, цыплят, свиней и овец, которые завернуты в тряпки и переброшены через плечи, чтобы лечь на стол хозяевам и отяготить их и без того пухлые животы.
В час, когда утро переваливает через половину, ни один из известных мне городов не способен сравниться с легкой бодростью Рима. Просыпаясь, Рим самодовольно потягивается и делает глубокий вдох, прочищая легкие, учащая сердцебиение. Рим пробуждается от сладких грез с улыбкой — ведь каждую ночь он засыпает, чтобы видеть сны об империи. Поутру Рим раскрывает глаза, чтобы заняться делом и сделать сон явью. Другие города дорожат своей дремой: Александрия и Афины видят разгоряченные сны о своем прошлом величии, Пергам и Антиохия кутаются в пестрое восточное одеяло, маленькие Помпеи и Геркуланум посапывают в неге до полудня. Рим радостно стряхивает с себя сон и приступает к дневным делам. Ему есть чем заняться. Великий город — ранняя пташка.
Рим — это множество городов в одном. Часовая прогулка в любом направлении — и перед вами предстанет по меньшей мере несколько его обличий. На взгляд тех, кто, рассматривая город, видит лица, Рим — прежде всего город рабов, которых здесь куда больше, чем граждан и вольноотпущенников. Рабы — повсюду, они столь же вездесущи и неотъемлемы от жизни города, как воды Тибра и свет солнца. Рабы — это жизненная кровь Рима.
Рабы стекаются в Рим со всего света; судьбы их складываются по-разному. Некоторые одного роду-племени со своими хозяевами. Они расхаживают по улицам в лучших одеждах, и вид у них куда более благополучный, чем у многих свободных римлян; возможно, им недостает тоги гражданина, но их туники пошиты из материала ничуть не менее тонкого. Другие имеют вид невообразимо жалкий: таковы рябые, полубезумные работяги, плетущиеся по улице неровными вереницами, нагие, если не считать тряпки поверх бедер, прикованные друг к другу за лодыжки, перетаскивающие тяжелые грузы; за ними приглядывают головорезы с длинными кнутами, их терзают неотступные тучи мошкары. Приближаясь к безвременной смерти, они поспешают на рудники, или на галеры, или на рытье глубоких фундаментов для домов богачей.
Для тех же, кто, глазея по сторонам, обращает внимание не на людей, а на камень, Рим предстает городом весьма и весьма богобоязненным.
Другие виды теснее связаны со своей округой. Возьмите, к примеру, мою округу, где причудливо сочетаются смерть и вожделение. Мое жилище расположено на полпути к вершине Эсквилинского холма. Надо мной обитают работники погребальной службы, те, что ухаживают за мертвой плотью, бальзамируют ее, втирают в нее благовония, разводят погребальные костры. Днем и ночью над вершиной поднимается массивный столб дыма, более густого и черного, чем любой другой в этом городе дымов, распространяющего тот странный, сладковатый запах горелой плоти, который обычно можно услышать только на поле битвы. Подо мной, у подножия холма, лежит знаменитая Субура — самое обширное скопище притонов, игорных и публичных домов к западу от Александрии. Близость столь несхожих соседей — поставщиков смерти сверху и самых низменных удовольствий снизу — наводит иногда на странные сопоставления.
Мы с Тироном спускались по вымощенной дорожке мимо белых оштукатуренных стен моих соседей.
— Поосторожнее здесь, — сказал я ему, показывая на место, где, как мне было известно, нас поджидала свежая порция экскрементов, вываленных за стену жильцами дома слева. Тирон отскочил вправо, едва не угодив в кучу, и наморщил нос.
— Когда я сюда шел, этого не было, — рассмеялся он.
— Да уж, свеженькая кучка. Хозяйка дома, — объяснил я со вздохом, — происходит из какого-то самнийского захолустья. Тысячу раз я ей объяснял, как работает городская канализация, но она знай себе отвечает, что, мол, так они всегда и поступали в Плутоновой дыре, или как там называется ее затхлая глушь. Куча никогда не залеживается; иногда сосед из-за стены справа посылает раба за дерьмом и тот его вывозит подальше. Не знаю почему: тропинка ведет только ко мне, и любоваться дерьмом или угодить в него рискую, похоже, только я. Может, соседа беспокоит запах. А может, он его крадет, чтобы удобрить свой сад. Я только знаю доподлинно, что дама из Плутоновой дыры с завидным постоянством выбрасывает по утрам через стену дерьмо своего семейства, а сосед напротив убирает его до наступления ночи. — Я подарил Тирону самую сердечную из своих улыбок. — Я объясняю это всякому, кто собирается посетить меня между рассветом и закатом. Иначе можно испортить пару хорошей обуви.
Тропинка расширялась. Дома становились все крохотнее и плотнее жались друг к другу. Наконец мы достигли подножия Эсквилина и вышли на широкую дорогу — Субура. Компания бритых наголо, украшенных варварскими чубами гладиаторов, пошатываясь, вывалилась из Ложа Венеры. Репутация у этого места весьма сомнительная: здесь вовсю надувают клиентов, особенно приезжих, хотя не щадят и римлян; это одна из причин, по которой я никогда не прибегаю к его услугам, хотя оно расположено в такой удобной близости от моего дома. Обманутые или нет, гладиаторы выглядели довольными. Качаясь, они хватали друг друга за плечи, ища опоры, и горланили песню, которая имела столько же мелодий, сколько было певцов, до сих пор не протрезвевших после долгой ночи, отмеченной всевозможными буйствами.
Группка юношей, игравших на краю улицы в треугольник, разбежалась и рассыпалась, уступая дорогу гладиаторам; затем они перестроились и начали новую партию: каждый занял свое место на вершине треугольника, прочерченного в пыли. Они перебрасывались кожаным мячом и громко смеялись — совсем еще мальчишки. Но я частенько видел, как они входят и выходят из боковых дверей Ложа, и знал, что они там работают. Поразительная выносливость: после долгой ночной работы в публичном доме они встали и играют в такую рань.