Римские каникулы (сборник)
Шрифт:
Юра стоял возле своего вагона и не двигался. Люди обтекали его, как медленные струи. Тамара остановилась, как будто ее придержали за плечо. Она его видела. Он ее – нет. Он озирался, его лицо было напряженным. Провинившийся провинциальный ангел. Затылок стрижен короче, чем следует. Курточка из кожзаменителя стояла коробом. Но не в курточке дело, а в какой-то несвободе, неадаптированности. Он был здесь чужой.
Подруга Нелка говорила: «Всех курортных знакомых надо смотреть под московским небом». Юра под московским небом не смотрелся. Там, в поселке Солнечный, среди родственников несчастного Петька
Можно было бы отвести к Нелке, Нелка – никому не скажет, швейцарский банк, но тогда что-то рухнет между ними. Тамара перестанет быть прежней Тамарой, а будет чем-то вроде Нелки. Их дружбе нужна была дистанция. Нелка посмотрела бы на Юру и поставила диагноз: «У вас с ним разный менталитет».
Нелка считала, а может, где-то вычитала, что вокруг физического тела существует еще одно: ментальное. Физическое тело – это данность. А ментальное – то, что ты наработал в течение жизни. Оно как бы окаймляет физическое и невидимо глазу. Некая духовная рамка.
Поезд стоял рядом с Юрой – пыльный и допотопный, и Юра был частью этого поезда, а не частью Москвы. Тамара была частью Москвы, самого большого города в стране. Может быть, женщины Возрождения шли исключительно на чистую любовь, без учета менталитета. Но Тамаре, как представительнице восьмидесятых годов двадцатого столетия, помимо любви, нужны были город, газета, телефонные звонки, Нелка, быть среди людей, среди писем, среди, среди, среди… А сидеть в деревянном доме и взращивать огурцы можно только летом, только один, ну два месяца в году. А остальные десять – крутиться в колесе, и не дай бог, чтобы оно остановилось.
Их физические тела совпадали, а ментальные – нет. У них был разный менталитет.
Тамара попятилась от этой разности, медленно пошла вперед пятками. Идти таким образом было неудобно. Она обернулась и пошла нормально, лицом вперед. Тамара уходила с вокзала и боялась, что Юра увидит ее и догонит. И ей казалось, что все люди, идущие навстречу, знают, что она сбежала, и смотрят неодобрительно.
Посреди мастерской стоял неоконченный памятник павшему воину. Пять женских фигур скорбно склонились над павшим. Воин лежал отдельно, в углу мастерской. А на его месте, на постаменте, спал скульптор, подложив обе ладони под щеку. В мастерской стоял густой, настоянный дух разбитых надежд.
Тамара приблизилась к памятнику. Женские лица были не проработаны, только намечены. Но в центральной фигуре Тамара узнала себя. Она стояла рослая, статная, склонив голову. Волосы он сделал одним тяжелым куском. Лицо почти завешано волосами, но это она. Рядом – ее мать, скорбная старуха, с комплексом овсянки, одинокой старости. Остальные три – тоже на кого-то похожи. Тамара вгляделась и узнала Лидку – круглое личико, фигура – восьмерка, рядом – мать Петька, большая, костистая, покорная в своем горе. И последняя в ряду – теща Петька, плачет, подняв руку к лицу.
Скульптор никогда не видел этих женщин из поселка Солнечный. Он писал просто скорбящих женщин. Но, может быть, все плачущие люди похожи друг на друга. А может быть, он, художник, проинтуировал своими оголенными нервами сегодняшнюю боль. И каждый, кто посмотрит на памятник, увидит знакомых ему людей. Значит, все, что болит в людях, болит и в нем. На то и художник. А она – жена художника.
Как говорила та же Нелка: «За духовку надо платить». Она и платит. И знает за что.
Тамара стояла и смотрела. Плачущие женщины держали, тянули в себя. Хотелось заплакать вместе с ними.
Скульптор проснулся. Сел. Глаза – в красных прожилках. Смотрел осмысленно.
– Это ты? – проверил он себя.
– Я. Приехала.
– А ты уезжала? – удивился он.
– Я была в командировке, два дня.
– А сегодня какой день?
– Среда.
– Пьяница чертов, – горько осудил он себя.
– Но ведь ты возвращаешься? – деликатно спросила Тамара, имея в виду под возвращением его выход из запоя.
– Возвращаюсь. Только зачем?
– Работать.
– Ерунда. У меня ничего не получается.
Тамара знала за ним: он работал мучительно. Его раздирали сомнения. На творческие муки накладывалась послеалкогольная депрессия. Он тяжело и мучительно перекатывался в своем колесе.
– У меня уже мозги разжижились, скоро через нос потекут.
Он издевался над собой, но всякая ирония оборачивается жалостью к себе. Скульптор жалел себя и ненавидел.
– Глупости. У тебя все получается, – с убеждением сказала Тамара. – Это одна из лучших твоих работ.
– Ее уже сделали до меня. В пятнадцатом веке. Коровкин сказал, что я содрал с «Оплакивания Христа».
– Не содрал, а переосмыслил. И внес свое.
– Ты считаешь?
– Я просто это вижу.
– А зачем повторять то, что уже было?
– Люди страдали и в пятнадцатом веке, и в двадцатом. А павший солдат – тоже немножко Бог. Разве он не умер ради людей?
– Только в тебе моя поддержка. Ты одна меня понимаешь…
– Сиротка… Тебя все понимают.
– Правда?
– Правда, правда… А Коровкин дурак.
Он подошел к ней, прижался как ребенок в темноте. Спрятал лицо в ее волосы.
– От меня, наверное, несет, как из погреба? – виновато спросил он.
– Ерунда. Пойдем домой. Поешь горячего. Мать фасолевый супчик сварила.
Тамара повела мужа из мастерской. Он крепко держался за ее руку, как будто боялся потеряться.
– Тебя, – сказала мать и положила трубку возле аппарата. – Кто это?
Ей надо было все знать.
Тамара подошла к телефону. Она знала, что звонит Юра. Знала еще до того, как услышала его голос.
– Да, – отозвалась Тамара.